Итак, вся эта шумная толпа, пришедшая, подобно первым христианам пред лицом господа, дабы возрадоваться рождению Христову, собиралась закончить праздничную ночь пирушками и танцами под аккорды все тех же инструментов. Я рад был, что мне привелось еще раз присутствовать при прекрасных этих торжествах, которые наша церковь запрещает и которые, право же, необходимы в этих странах, где люди веруют всерьез.
Хорошо понимаю, что тебе хотелось бы узнать конец последнего моего приключения. Быть может, я и напрасно описывал тебе все предшествующее. Я, очевидно, произвожу на тебя впечатление препустого малого, этакого легковесного путешественника, представляющего свою страну лишь в винных погребках и, вследствие неумеренного потребления пива и своего взбалмошного характера, склонного искать легких любовных связей. Посему в недалеком будущем я перейду к более серьезным своим приключениям… А что касается того, о котором я только что упомянул, то весьма сожалею, что не писал о нем по ходу действия — теперь уже поздно. Я очень много дней пропустил в своем дневнике, и все эти мелкие события, которые ничего не стоило бы мне тогда описать, сегодня не могу уже даже припомнить во всех подробностях. Могу рассказать тебе лишь о том, как однажды, когда я довольно поздно провожал свою даму домой, в наш роман неожиданно затесался какой-то шальной пес, который увязался за нами, подобно пуделю Фауста. Я сразу же смекнул, что это не к добру. Красотка моя принялась его гладить, хотя он был совершенно мокрый, после чего заявила, что не иначе как песик потерял своих хозяев и она хочет взять его домой; я попросился тоже войти, но на это она отвечала: «Nicht!» или, если хочешь, «Nix!»[284], таким решительным тоном, что я вспомнил о вторжении 1814 года.
— Этот проклятый черный пес приносит мне несчастье, — сказал я себе, — не будь его, она бы, конечно, меня впустила.
Ну так вот, никто из нас не вошел к ней — ни пес, ни я. В ту самую минуту, когда открылась дверь, он вдруг умчался, как причудливое видение, каковым он и был, а мне красотка назначила свидание на следующий день.
Назавтра я был в отвратительном расположении духа; было очень холодно; у меня были дела в городе. Я пришел не в назначенный мне час, а позже, уже днем. Меня встречает некое существо мужского пола и, открыв мне дверь, спрашивает, как верблюжья голова у Казота: «Che vuoi?»[285] Так как он был все же менее страшен, чем Казотов верблюд, я уже готов был ответить: «Мне нужно видеть мадемуазель…», — но — о ужас! — вдруг обнаруживаю, что не знаю, как зовут мою возлюбленную. А между тем, как я тебе писал, знакомы мы с ней уже целых три дня. И вот бормочу нечто нечленораздельное; мужчина смотрит на меня как на какого-то проходимца; я удаляюсь. Превосходно.
Вечером брожу вокруг ее дома; она возвращается к себе, ловлю ее, прошу извинения и спрашиваю весьма нежным голосом:
— Мадемуазель, не сочтете ли вы нескромным, если я спрошу у вас ваше имя?
— Вхахби.
— Простите, как?
— Вхахби.
— О, умоляю! Напишите мне его. Так вы, выходит, цыганка или венгерка?
Она родилась в Ольмюце, моя голубушка… Вхахби, в самом деле, имя совершенно цыганское, а между тем это милое белокурое существо и имя свое произносит так трогательно, что похожа на ягненочка, изъясняющегося на своем родном языке. И вот дело затягивается; и я уже понимаю, что предстоит длительное ухаживание. Однажды утром прихожу к ней, и она говорит мне очень взволнованно:
— Ах, боже мой, он заболел.
— Кто он?
Тогда она произносит имя, которое тоже звучит весьма по-цыгански, и говорит:
— Да входите же.
Вхожу во вторую комнату и нахожу там лежащего на постели огромного детину, который был с нами в тот вечер в таверне и одет был тогда в костюм охотника из комической оперы. Этот малый всячески показывает мне, что очень рад меня видеть; рядом с ним на постели растянулась длинная борзая. Не зная, что сказать, я говорю: «Какая прекрасная собака», глажу ее, что-то приговаривая, это продолжается довольно долго. Над постелью висит ружье лежащего господина, но, судя по сердечности, с которой он меня встретил, оснований для беспокойства у меня нет никаких. Он объясняет, что у него лихорадка, и это чрезвычайно досадно, потому что сейчас как раз самый сезон охоты. Я наивно спрашиваю у него, охотится ли он на серн; тогда он указывает мне на дохлых куропаток, с которыми возятся в углу какие-то дети.
— А, это прекрасно, сударь.
Тогда, чтобы как-то поддержать разговор, ибо моя красотка не возвращается, я, как истый буржуа, спрашиваю:
— Ну а как эти детки учатся? Почему они не в школе?
Охотник отвечает:
— Они еще слишком малы.
Я говорю, что в моей стране детей отдают в школы взаимного обучения с младых ногтей, и долго распространяюсь об этом методе. В это время входит Вхахби с чашкой в руках. Я спрашиваю охотника, имея в виду его лихорадку:
— Должно быть, это хинная настойка?
Он отвечает:
— Да.