Неожиданно оказалось, что в одном дне много времени и можно очень много сделать. Когда пришел папа, у меня уже был накрыт стол, нажарены картошка и оладушки (и к ним — свежее варенье). И то, и другое меня как-то незаметно научили делать в Севкином доме. Долгое время, кроме этого я умела только варить манную кашу (папино постоянное блюдо, когда у него обострялась язва) и жарить яичницу. Папа пришел в восторг от вида стола. Потом, попробовав варенье, сказал, что оно не хуже, чем у Батани и Софьи Матвеевны — мамы тети Рони. «Все сама? » — спросил папа, макая в варенье очередную оладушку. — «Да». Было ли мне стыдно, что про варенье я наврала? Кажется, нисколько. А после ужина я попросила папу не отвозить меня в лагерь. «Ну, пожалуйста. Ну, я ведь никогда не жила летом в Москве. И я буду тебя кормить». Папа, уже по обыкновению передвигавший шахматы, на мое заискивающее нытье ответил: «Еще подумаем». И больше мы к этому разговору не возвращались.
День у меня был свободен от всего. И я была одна. Даже никого из друзей не было. И впервые мне совсем не хотелось читать. Хотелось без конца ходить по душной, пахнущей пылью и цветами Москве, ехать куда-то далеко на трамвае, а потом долго идти в сторону дома, заглядывая в какие-то переулки, дворики, церкви. Казалось, кроме своего школьного пятачка и центра, я все в городе вижу впервые. Может, я вообще впервые в нем? Так я наткнулась на Замоскворечье. Не то, где Дом правительства и кино «Ударник», а переулки и улицы между Пятницкой и Ордынкой. Набрела на Петроверигский и Менши-кову башню. На переулки за Кропоткинской улицей. Это все так или иначе было привязано к трамвайному маршруту «Аннушки», который я любила за то, что днем в нем бывало мало народа и можно было долго ехать, сидя у окна, высовываясь и даже иногда рукой быстро касаться деревьев, мимо которых, близко-близко к ним едет трамвай.
Однажды я набрела на Музей изящных искусств. Поднялась с набережной. Пошла в сторону дома. И набрела. После первого посещения я стала ходить туда, как на службу. Позавтракаем. Папа уйдет на работу. А потом я — в музей. А в последние дни лета ехала с ним в машине до Коминтерна, а оттуда было совсем рядом. Так проходили дни. А вечерами, если к папе никто не приходил, мы кутили. Я надевала свое желтое платье, заколкой к волосам прикрепляла цветок, за что папа называл меня Кармен. И мы шли ужинать в «Арагви» или в ресторан на углу Страстной, только я не помню его названия. До этого я бывала только с мамой или с ним днем в кондитерской или в кафе. Это были первые мои «взрослые» выходы. Собираясь, я вспоминала рассказы Ольги Андреевны о девочках Шереметевых и про себя говорила, что меня «начали вывозить в свет».
Никогда раньше у папы не было столько времени для общения со мной. Да и какое общение, если не вдвоем? Мы читали друг другу стихи, я уже понимала, что папе не очень есть кому читать. И о многом разговаривали. Даже о мировой революции и о том, что с ней «придется подождать». И о Гитлере и «Майн кампф», которой я не читала.
Я все ждала, что, может, папа как-нибудь заговорит об Ага-си. Но он о нем не вспоминал. И однажды я решила спросить. Папа как-то весь сник. Молча закурил. И потом сказал, что лучше мы не будем о нем говорить. А я вдруг поняла впервые, что вообще-то папа не веселый человек, может, счастливый, потому что любит маму. Ну, и нас. Он, конечно же, типичный «армянский» папа, у которого детям все можни. Не веселый! И не очень удачливый, резкий и сильный человек, которого любят друзья. А кто-то может очень не любить,
Этот месяц, этот жаркий городской август за то, что он был с папой, я всегда вспоминаю, как подарок судьбы.