Читаем Дочки-матери полностью

Я легла и мгновенно заснула. Может, это была реакция на беспокойство, охватившее меня. И так же внезапно проснулась. Снизу из ресторана доносилась мелодия модного танго «В парке Чаир». Его любил Севка. Значит, еще не было двух часов. Там всегда оркестр играл до двух. Хотя в предпраздничную ночь мог и дольше. В столовой было темно. Но из маминой комнаты доносились голоса. Я встала и подошла к двери. Было слышно, что мама сморкается. Потом она заговорила. По голосу я поняла, что она плачет. Я никогда не видела маму плачущей. Она без конца повторяла слова «всю жизнь» и всхлипывала. Потом снова «всю жизнь» и всхлип. Папа что-то тихо отвечал, но слов разобрать я не могла. И вдруг мама почти закричала: «Я знаю Степку всю жизнь. Ты понимаешь, что это значит? Я его знаю в три раза дольше, чем тебя. Ты понимаешь? Ты понимаешь?» Потом были слышны только всхлипы. И скрип, шарканье тапочек. Я поняла, что папа встал с кровати, и метнулась от двери, боясь, что он выйдет из комнаты. Но он стал ходить в их комнате — пять шагов к эркеру, пять к кровати. Как маятник. Чиркнула спичка. Снова заговорила мама: «Скажи, ты веришь? Ты веришь в этот бред?». Она уже не плакала. «Ты веришь, что Агаси... Ты веришь, что Павел, что Шурка... Ты веришь, что они...» Она все время не договаривала фраз, но и так все было ясно. Потом она спокойно и тихо сказала: «Я знаю, что ты не можешь верить». И вдруг папа ответил каким-то непривычно просительным голосом: «Ну, Руфа-джан, как я могу не верить». Помолчал и продолжил: «Нас же с тобой не арестовывают». — «Чт-о-о? — то ли смеясь, то ли снова плача, протянула мама. — Ну-у, мы еще до-о-ждемся! Уже скор-о-о!» «Мама похожа на Батаню», — почему-то мелькнуло у меня в голове. — «Но папа, папа! Как он может?» Стоять дольше под дверью я не могла. У меня заледенели босые ноги и била такая дрожь, что я боялась, вдруг они услышат, как у меня стучат зубы.

Я залезла под одеяло, но дрожь не проходила. Закрыв глаза, я представила веселое лицо Степы Коршунова, его курчавые. льняные, как у деревенского мальчика, волосы. Когда он приезжал, они с мамой общались, как дети: Руфка, Степка. И вечно вспоминали, как воровали на китайских огородах морковь и вплавь ее перетаскивали через речку Читинку. Как ныряли с каких-то плотов и молодой мамин дядя — Мося Бронштейн, который потом погиб на Кронштадском льду, усмиряя матросский мятеж, вытащил Степку из омута. А потом обучал какому-то «стильному» плаванию большую ораву своих племянников и их дружков. И Степку в том числе. А мама действительно очень хорошо плавала. Когда они с папой уезжали на юг, папа шутил, что каждый из них будет там играть свою любимую роль. Мама — изображать рыбу, а он — горного козла. Он любил горы.

Я как-то не помню отношения мамы и папы к семьям их друзей, арестованных до папы, и кто когда был арестован. Казалось, что все гуртом — одновременно. Раньше только Лева Алин и Степа Коршунов. Но мама в ту ночь назвала еще Павла Бронича и Шуру Брейтмана. Фаня после ареста Левы приходила очень часто. Мама как-то непривычно для меня была к ней внимательна и заботлива. Степа Коршунов был секретарем Иркутского обкома партии. Мама очень волновалась за его жену и ребенка, совсем маленького, незадолго до того родившегося. Но жену Степы тоже вскоре арестовали. И больше никаких сведений о них не было.

Утром я встала поздно. В столовой папа пил чай. Серый, хмурый. Я посмотрела на него, и он так грустно покрутил головой, будто видел, как я стояла ночью под их дверью. Мамы не было. А папа на работу не пошел. Сидел у себя, работал. А ко мне приходили девочки, приносили какие-то продукты. Так много, что завалили и заставили едой оба подоконника. А они у нас были широченные. Папа, проходя мимо, заглянул и сказал, что так не годится, потому что у нас нет никаких фруктов. Дал мне деньги и сказал, что надо купить яблок и мандаринов. Я обрадовалась, что есть повод позвонить Севке и пойти с ним в магазин. Когда мы пришли с пакетами, мама была дома. Надо было садиться за стол. Севка обедать с нами отказался. Я вышла проводить его до лестницы. На правой стороне коридора, на третьей двери от вестибюля красовалась большая красно-коричневая печать. С нее на тоненькой веревочке свисала пломба. Севка вопросительно посмотрел на меня. «Здесь вчера те, кто жил, стали между прочими», — ответила я на его немой вопрос.

Такие прямо бьющие в глаза печати за зиму 36—37-го годов и особенно весной 37-го появлялись на многих комнатах всех наших этажей. Через несколько дней печать ломали. Из комнаты под присмотром коменданта Бранта выволакивались два-три чемодана, связки книг. Их куда-то увозили. Мебель и прочее, имеющее коминтерновскую бирку, чистилось. Появлялись танцующие полотеры. А еще через несколько дней улыбающийся Брант провожал в комнату нового жильца и помогал сам или звал швейцара, чтобы внести в комнату чемоданы и книги. И сразу, в первый же вечер кто-нибудь из ребят стучал в дверь с обычным для московских постояльцев вопросом:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже