Когда я во второй раз подошла к нашему дому, парадная была открыта, но бюро пропусков еще не работало. Да и рано еще было для писем. Я прошла мимо швейцара, если не как всегда, вприпрыжку или бегом, то и без чувства униженности, громко, на весь вестибюль сказав: «Здравствуйте». Мне показалось, что на мое приветствие, похожее на окрик, он кивнул головой с явным выражением сочувствия. Наша дверь была замкнута. Я тихо постучала. Мне открыла Монаха. Она была одета, и голова повязана черным платком. Значит, собирается выйти. Так рано? Монаха шепотом сказала: «Потише, кажется, мама спит». — «А папа?» Она покачала головой: «Не приходил твой папа. Не приходил. А я на дачу. Как эти ушли, так мама сказала, чтобы я с утра привезла Татьяну Матвеевну и Игоря». Она, как все няни, Егорку называла Игорем, да и многие другие стали его так называть в школе и в доме. Она вытащила два чемодана из-под тахты и, стоя посреди передней, вытирала с них пыль. «А когда ушли они?» — «Да уж часа два или побольше. Мама после них все бегала, бегала по комнате, взад-вперед, взад-вперед. А потом вышла ко мне и сказала, чтобы я пораньше на дачу ехала, а то, не дай Бог, к ним заявятся. А ты что так рано вернулась от тетушки? Не спалось? Да, уж тут не заснешь». Она не дождалась моего ответа, и мне не пришлось начинать день с вранья. Чувство, что я меченая, заразная и это стыдно, прошло.
Монаха ушла. Я вошла в столовую. Чисто. Пол блестит. Тюль у окна шевелится. Шахматы стоят в той же позиции, что позавчера вечером. Их двигать никому не разрешается. Если папа не складывал их в ящик — значит, он додумывает. Я посмотрела на дверь маминой комнаты. Папы нет! Мама спит! Вопрос, кто арестован, можно уже себе не задавать. Но спит ли она? Я открыла дверь так, что она не скрипнула. И встретилась взглядом с широко открытыми мамиными глазами. Она лежала на боку... В той же рубашке и юбке. На одеяле. Такая же бледная. как вчера вечером. Необъяснимо откуда, но я знала, что она «глаз не сомкнула». Это стандартное словосочетание оказалось самым точным. Именно так были раскрыты ее глаза. И опять она как-то удержала от того, чтобы дать мне к ней приблизиться. Она прикрыла глаза и спросила: «Батаня и Егорка приехали?» Я поняла, что она не знает, который сейчас час, не знает, сколько прошло времени. — «Нет». — «Тогда я полежу. Ты иди», — сказала она, не открывая глаз. Я вышла. Пошла в свою комнату. Взяла с сундука одеяло. Вернулась. Она уже лежала лицом к стене, открытыми глазами уставясь в нее. Я ее закрыла. Она ничего не сказала. Я опять ушла к себе. Подошла к кровати. Ткнулась головой в подушку. Внезапно ощутила, что я очень устала.
Я проснулась от стука в дверь. Выскочила в переднюю. За дверью стояла девушка, которая обычно помогает в бюро пропусков. С горой газет в руках. «Если выписываете — то и брать надо вовремя. Лень сходить, что ли?» — резко бросила она мне. — «А письмо?» — «Нет вам писем. П-и-ш-у-у-т!» И пошла по коридору. Со мной в «Люксе» никто из служащих так не говорил раньше. И вообще никто. «А, вы так? — подумала я. — Так я тоже сумею хамить, еще похлеще сумею». И научилась почти сразу, сама поражаясь своему голосу, интонации, словечкам. Только иногда пугалась, что же это со мной, что скажет Батаня? И Батаня однажды, году в сороковом, когда я кого-то облаяла на ленинградской коммунальной кухне, сказала: «Одни защищены породой, другие защищаются хамством. У тебя породы не хватает». Она не поощряла меня, но и не осуждала. Она не была непротивленкой. А ей породы хватало, даже с избытком.
Я заглянула к маме. Она все лежала лицом к стене и сказала одно только слово: «Уйди». Теперь я поняла, что она боится говорить со мной. Не знает, что сказать. Может, ищет какие-то объяснения — не для себя, для нас. Ох, какая же она глупая и как мне ее жалко. Себя, Егорку — всех жалко. Про папу даже думать невозможно, так жалко. Но маму жалко больше всех. Глупая. Глупая. Ведь ничего объяснять не надо. Что тут можно объяснить. У всех так. Ну, не у всех, так у многих. А у других будет завтра. Нет, она хочет понять и чтобы мы поняли, потому что она партийная. Ну и что ж, что партийная? Что же теперь делать, ведь не стать же ей беспартийной? А объяснять ничего не надо. Я их ненавижу. Ух, как ненавижу. Кого? Белоглазого.
Безглазого. Ну, может, девушку с газетой. Дальше мое воображение не шло. Даже к тем трем, что вчера были с Белоглазым и Безглазым, никакой ненависти я не испытывала.