Меня «масляная» привлекала тем, что там продавали «уйди-уйди», мячики-расстегаи, китайские фонарики и бумажные веера. Вот на них я и собирала деньги. Мне иногда давали их Батаня, деда, Рая, до своего отъезда во Францию больше всех Моисей Леонтьевич. Кроме того, я «невинно» говорила о том, что коплю деньги, всем, кто приходил в дом, и такой способ был почти беспроигрышным — я получала, что хотела. Батаня потом ругала меня за «ужасные манеры», но так как она не делала этого при посторонних, то я, рискуя снова получить выговор и снова услышать про «манеры» и попрошайничество, упорно продолжала информировать о своих сбережениях всех приходящих.
Начала я собирать деньги и в эту зиму. Но в феврале, перед моим днем рождения (день, который праздновался всегда вне зависимости от того, кто уехал или приехал, сослан, арестован или болен), Нюра и Таня, придя из церкви, куда они ходили регулярно, хотя и не очень часто (что они идут в церковь, я знала по тому, что тогда Нюра надевала белый платок, а обычно ходила в шапочке), сказали, что теперь «масляной» не будет. Я поразилась, так как уже что-то понимала в календаре и думала, что неделю нельзя никуда деть. Оказалось, что я права — неделя осталась, только праздник «запретили».
Я, разложив свои деньги на кушетке, стала их считать. Мне было обидно, что теперь они вроде как не нужны. Я стала плакать, а Батаня сказала: «Ну, скажи спасибо своим папочке и мамочке». Она никогда не говорила «папочка» или «мамочка», никто у нас не говорил так. Эти «папочка» и «мамочка» были такие же без любви к ним, как много раз повторяющееся слово «они». «Папочка» и «мамочка» я после ареста мамы и папы услышу еще раз, но об этом потом. Не знаю, на кого я больше рассердилась — на Батаню или на маму-папу, только я собрала все деньги и, когда никто не видел, выбросила их в помойное ведро на кухне.
Вечером, когда Егорка уже спал, Батаня писала что-то в большой бухгалтерской книге — она часто по вечерам писала в этих книгах, которые приносила из таможни, и что-то считала на счетах, в комнату вошла рассерженная Нюра. Глядя на меня, но обращаясь к Батане, она сказала; «Вот, полюбуйтесь, Татьяна Матвеевна, барышня наша деньгами швыряется», и протянула ковшик, в котором были мои монетки. «Еле отмыла, и сама еле отмылась, из помойки их выскребая. Додумалась — в помойное ведро выкидывать». Батаня подняла очки на лоб и посмотрела на меня так, что я подумала: сейчас будет бить. Только она меня иногда больно шлепала, больше никто никогда. Я не обижалась, так как каждое «битье» было справедливым, поступки тянули на него. Зато она никогда долго не ругалась. Батаня не встала с места, не сказала «иди в угол», только закричала: «Ну чего ты молчишь, чего молчишь?» Я молчала, и после небольшой паузы она сказала с раздражением, даже злостью и каким-то новым оттенком, вроде одобрения: «Армянский характер!» И потом — Нюре спокойно и как-то равнодушно: «Положи их куда-нибудь». С тех пор «армянский характер» стал вроде как высшей мерой наказания и одновременно признанием моего права делать что-то, как я хочу. «Масляной» больше никогда не было.