С одной стороны, Зина была вроде как взрослая и почти каждый вечер пользовалась маминым пропуском во все театры (ко мне эта возможность перешла через год-полтора), а с другой — вместе со мной заливала водой балкон, принадлежавший соседям — мы на него вылезали через окно — и устраивала там каток. Зина вступила на рабфаке в комсомол, и все ее поздравляли, я тоже, хотя уже тогда чувствовала, что она это делает из каких-то, как я тогда определила, «бумажных» стремлений, а вообще-то ей все «комсомольское» неинтересно и о «мировой революции» она не думает. В ноябре 1934 года Зина шла на демонстрацию в колонне «ровесников Октября» — ей было 17 лет. И, Боже мой, как я умирала от зависти!
Весной она уехала в Ленинград, успешно поступила и перед войной окончила тот же институт, который потом окончу и я. Потом она работала во Владивостоке и Китае. После войны вернулась в Ленинград. Вступила в партию, но, мне кажется, это было так же «бумажно», как комсомол. Почему-то она не вышла замуж, но родила и вырастила сына, хотя мне всегда казалось, что она человек, удивительно умеющий адаптироваться в обществе, а у таких «адаптированных» обычно создается вполне «адаптированная» семья. Ее всегда отличала абсолютная преданность своей семье — старшей сестре Кале и ее дочери Наташе, моей двоюродной сестре. У нас в Москве, после возвращения из лагеря мамы, она бывала очень редко. А с приходом в дом Андрея — никогда. Умерла она в Ленинграде, года два назад.
Чтобы закончить о тех, кому так или иначе протежировала Батаня, я скажу еще о Нюточке. Ни полного имени, ни фамилии ее я не знаю, а по возрасту она была где-то посередине между Батаней и мамой. Я помню Нюточку еще из Читы. Она была какой-то родственницей Моисея Леонтьевича и жила одной семьей с нами в его большом читинском доме. После отъезда Моисея Леонтьевича во Францию она появилась у нас в Ленинграде. Батаня активно ей помогала добывать какие-то бумаги. чтобы уехать за границу, писала за нее всякие заявления и ходила вместе с ней в разные учреждения. Как-то я подслушала разговор мамы и Батани. Мама говорила: «Ну, зачем Нюточке заграница, что она там будет делать?» — «А что она будет делать здесь? Ждать, когда вы ее прикончите?» — «Ну, за что ее, что ты, мама», — отбивалась моя мама, а Батаня ей с необычной суровостью ответила: «Уж вы найдете за что, обязательно найдете, не сейчас, так потом, но найдете обязательно». Я слушала этот разговор и была против Батани.
Нюточку все любили: и домработницы, и папы-мамины друзья, и папа — еще с читинских времен. И я так же, как мама, не представляла себе, за что ее можно «прикончить». Она не казалась мне ни «бывшей», ни «старой барыней», ни «нэпманшей», ни «капиталистом», ни «белогвардейкой». Что можно «прикончить» всех их — не казалось мне тогда чем-то страшным или несправедливым.
Нюточка уехала, и в первые годы от нее приходили письма. Это она первой сообщила Батане о смерти Моисея Леонтьевича. Письмо было в конверте с черной полосой. Батаня закрылась в своей комнате, а когда вышла, глаза у нее были красные. Она сказала, что умер Моисей Леонтьевич. Я не помню своей реакции на ее слова. Но вечером, увидев письмо на ее тумбочке, я решила его разорвать. Нет письма — и никто не умер. Я успела разорвать конверт пополам, но вошла Батаня. Она вырвала у меня из руки обе половинки и, размахивая ими перед моим лицом, закричала, что запрещает мне входить в ее комнату, что я бездушная девчонка, которая никого не любит. Это была неправда. Я очень любила ее, а в тот момент еще и жалела. И любила Моисея Леонтьевича. Потом писем от Нюточки не стало, так же как и от других Батаниных родных.