В одной и той же стране, в одну и ту же «эпоху», в одних и тех же обстоятельствах, в одном и том же месте два человека одного поколения, одной национальности, различен только уровень культуры, — я имею в виду конвоира, выбросившего ударом ноги тело умершего заключенного из грузовика, и врача, поставившего под удар собственную судьбу, чтобы спасти жизнь такому же заключенному, — действовали противоположно: зверски и милосердно. Насколько прав был Достоевский, говоря о милосердии. Человек всегда и во всем должен помнить, что он человек. Социологи… психологи будут когда-нибудь делать выводы об эпохе «сталинских вакханалий». Я, как ее современник, только вспоминаю и фиксирую. В этих воспоминаниях — долгий путь, по которому мы были обречены идти около полувека. Это — крупинки истории.
Доктор Валентина давно поняла происходившее вокруг. Ежедневно перед ее глазами волочился этот живой поток измученной человеческой плоти. И, пораженные насмерть, не чувствуя за собой вины и чувствуя одну жестокую обиду, эти полумертвые тени людей не теряли своего человеческого достоинства. Они — бесправны, они — пешки. Но внутренне гордые пешки. Валентина научилась читать в их глазах. Все они верили, невзирая на свою растерзанность, на временность происходящего… надо было только в своем обличье продержаться это время разгула большой неправды,
Беспрецедентность происходившего, вызывавшего у большинства только страх и ужас, пробудила в Валентине активное желание помочь им. И она помогала.
Доступа к пришедшим на мое имя деньгам я не имела, но могла по доверенности поручить пользоваться ими кому-нибудь из персонала больничного городка. С помощью их доктор Валентина ежедневно и настойчиво выволакивала меня из доходяг. Она покупала мне масло, сахар, белый хлеб, молоко, фрукты и другие питательные продукты. И я стала возвращаться к жизни. Но все это было позднее, а тогда, после первого осмотра и записки-письма домой, доктор Валентина вызвала санитарку и дала ей распоряжение положить меня в свое отделение. Марта попала в другой корпус, урка Катька — тоже.
Смею ли я забыть, с какою легкой легкостью и простотой доктор Валентина вернула мне великое благо: жизнь.
Узкая длинная комната с окном против двери. Три койки. Две из них пусты, на третьей лежу я. Наслаждаюсь покоем, одиночеством, простынями, подушкой с наволочкой, тишиной… не много нужно после долгих месяцев валяния на голом полу под койкой или на грязном тюфяке на койке в лучшем случае.
Окно открыто. Оно выходит в сад, где большие деревья и кое-где даже цветы. Комната полна утренней свежести, ароматами сада, несмотря на то что окно затянуто мелкой металлической сеткой. Ярко-голубое небо. Кусты в саду залиты солнцем. Одолевает блаженная дрема, и я снова засыпаю.
Проходят дни. Я поправляюсь. Уже начало октября, но ташкентское небо безоблачно. Еще тепло. На солнце даже жарко. Отваживаюсь выходить в сад. На скамьях сидят бритоголовые мужчины с бледными лимонно-бронзовыми лицами. Грубые черные халаты, бязевые рубахи и кальсоны, бронзовые ноги в стоптанных тапках. Очевидно — узбекские коллеги, политические. Но я еще не в состоянии вести разговоры, общаться с людьми…
Под вечер в палате загорается под потолком тусклая лампочка. И она не погаснет всю ночь. С ненавистью смотрю на нее. Не гаснущий по ночам свет был для меня пыткой в тюрьме. И теперь она опять тянет щупальца к моим закрытым глазам. И всю ночь я ее чувствую, хотя и сплю. Когда проем окна начинает синеть, проклятая наконец гаснет, и я засыпаю по-настоящему.
Однажды ночью просыпаюсь от ощущения, что я больше не одна. Открываю глаза. На койке у противоположной стены сидит, подобрав под себя ноги, странное существо. Девушка. Она напоминает выпавшего из гнезда птенца… настороженного и очень больного. Голова склонена набок. Волосы короткими черными сосками торчат во все стороны. Лицо заострилось. Узкие синеватые губы сжаты. На скулах красноватые пятна. Глаза — поражают: черные, блестящие и дикие; они слегка косят и широко открыты. Вероятно, у безумных должны быть такие глаза — они как бы блуждающие в пустоте звезды, полные вечного мрака.
Бязевая больничная рубашка с рукавами разорвана и, сползая с плеча, обнажает смуглые девичьи груди с острыми лиловатыми сосками.
Ночь. Тишина. Больница спит. Смотрю не отрываясь на этот неподвижный сфинкс передо мной, с пустыми и все же тоскливыми глазами. Проходят долгие минуты… От тоски, неожиданности и непостижимости всего этого бредового видения мне хочется зареветь.
Обхватив колени, девушка начинает раскачиваться, медлительно и равномерно. Хриплый клекот в ее горле нарушает тишину, переходит в заунывное бормотание нараспев. Напряженно вслушиваюсь.