А сын-то ведь думал, что мать освобождается 25 июня, она все просила его не ссориться с родней, потерпеть немного. Она с ужасом думала о том, как он воспримет ее письмо, где она ему сообщила, что встреча откладывается на неопределенное время. Но сын письма не получил, цензура не пропустила сообщение о том, что человек кончил срок, а его оставили «впредь до особого распоряжения».
А Надя ждала ответа и не получила. Вдруг зимой 1942 года пришло ей письмо от неизвестного человека, который подобрал Борю на полустанке, где-то около Иркутска, с воспалением легких, взял к себе и выходил. Он упрекал Надю, что она, освободившись, забыла сына, что она дурная мать, наверное, вышла замуж и живет себе поживает, в то время как ее четырнадцати летний мальчик, проехав «зайцем» из-под Рязани до Иркутска, погибает от голода.
Мы уже знали, что идет война, что многие письма не пропускают. Надя побежала к начальнику лагеря, написала заявление прокурору, чтобы сообщили сыну и этому человеку, что, отбыв срок, она все еще находится в заключении. Но ее просьбу не выполнили.
Так она и не узнала, что с сыном и где он, а сын беспризорничал, попал в банду и потом, уже в 1947 году, объявился в Колымском лагере уголовников со сроком в пять лет.
После Нади подошел срок освобождения еще нескольким женщинам, но всех с тяжелыми политическими статьями оставляли впредь до особого распоряжения. Образовалась целая плеяда «пересидчиков». Правда, на миру и смерть красна, другие, будучи как-то подготовленными, воспринимали это не так трагически, как Надя, но все же было несколько случаев самоубийств: люди не выдерживали мысли о том, что «воля», которой ждали, считая недели и дни, отодвигается на неопределенное время.
В лагере становилось все тяжелее и тяжелее. Мучительный непрерывный голод, свирепая дисциплина, всеобщее уныние. В этой обстановке 27 апреля 1944 года подходил для меня срок освобождения. Если верить письмам моих родных, то Верховный суд переменил статью 58-8 (террор) на 58–12 (недонесение). Это была самая легкая из политических статей, и с ней освобождали в срок. Но ведь мне в течение четырех лет не сообщили официально о перемене статьи, и я не знала, было ли такое постановление в действительности, или мать обманули и все осталось по-прежнему. Я истосковалась. Зима 1943—44 года была самой для меня тяжелой. Мне кажется, я немного помешалась, никак не могла переключиться на что-нибудь другое, все время гадала, освободят или нет. Шла с работы — гадала: если дойду до барака к пяти часам — освободят, если позже — нет. Если вон до той сосны 100 шагов — освободят, если больше — нет…
Наконец первого апреля 1944 года меня вызвали и сообщили, что 6 августа 1940 года мне переменили статью на 58–12 (недоносительство).
«Воля» стала реальностью.
Последние недели я жила как в тумане, стала чужда лагерным интересам, боялась думать о воле и не знала, на что надеяться. Говорили, что к родным в Россию все равно не пустят.
Мечтала, что приду с работы в «свою» комнату, запру дверь (обязательно запру дверь), лягу на кровать и при настоящей электрической лампе буду читать книгу из библиотеки.
Мечтала, что буду есть досыта. Что в страшный колымский мороз не буду ходить на работу в лес, устроюсь где-нибудь в конторе, в тепле. Мечтала, что не будет поверок, ругани, мата, не буду жить вместе с проститутками и воровками, мечтала, что летом в воскресенье пойду гулять на целый день, буду идти по дороге сколько захочу, и никто мне этого не запретит, не заорет: «Приставить ногу! Шаг вправо, шаг влево — стреляю!» А о большем не мечтала, боялась разочарований.
Меня освободили день в день 27 апреля. Из всей нашей партии освободилась я одна. Остальные пересиживали до 1947 года. Хлопоты моей матери сохранили мне три года жизни.
Все считали, что я счастливица. А я все время плакала. Я не знала, как буду жить одна, без родных, без товарищей, с которыми сблизилась в лагере.
Я сразу же подала заявление с просьбой разрешить мне выезд на материк, но получила ответ, что закрепляюсь
Навсегда… Сколько раз я подписывала это «Навсегда»!
Эта вечность оказалась ограниченной двенадцатью годами, до XX съезда, но как долго тянулись эти двенадцать лет!
Несмотря на категорический отказ, который я получила сразу после освобождения на мою просьбу о выезде на материк, все же благодаря хлопотам моих родных через два года, 31 июня 1946 года, мне разрешили уехать с Колымы с заездом в Москву на две недели.
Я ждала посадки на пароход «Дальстрой», который должен был увезти меня в большую жизнь после семи колымских лет.