Высокий, широкоплечий человек лет сорока (по моим тогдашним понятиям, почти старик!), участник Гражданской войны, принадлежащий к дореволюционной когорте большевиков, он, в общем, тогда неплохо относился к заключенным социалистам всех оттенков, особенно к левым эсерам. Потом в тюрьме товарищи уверяли, будто он неравнодушен к моей подруге Соне Богоявленской, рыженькой и некрасивой, но на редкость обаятельной, веселой умнице и остроумнице. Во всяком случае, он даже разрешил ей держать в тюрьме собачонку! И когда нужно было добиться какой-нибудь мелкой поблажки, дипломатические переговоры обычно поручали вести Соне. С большим пиететом относился он к Б. Д. Камкову[7], иногда пытался даже заводить с ним беседы на политические и философские темы. Где ты сейчас, Сонечка, милая моя? Конечно, погибла, в лучшем случае умерла в какой-нибудь лагерной больнице. В последний раз мы виделись осенью 1936 года, когда она приезжала в Москву из Туруханского края, где жила в ссылке со своим мужем Мишей Самохваловым. Миша, левый эсер, сражавшийся во время Гражданской войны в отрядах Красной Армии, нашел свой конец на Колыме, на проклятом прииске Золотистый. Там, будучи уже доведен до состояния полной инвалидности, он в последнее время работал санитаром в медчасти. Там упал он как подкошенный на глазах пришедшего навестить его Давида Шермана, нынешнего мужа Бэллочки Якир. Через десять минут, не приходя в сознание, он скончался на руках Давида, которому за несколько дней до того дал адрес Сониных родных в Москве. Через много лет искалеченным инвалидом Давид попал в Москву, но по этому адресу он, разумеется, никого не нашел…
Что касается судьбы нашего бутырского начальника Попова, то и она сложилась так же трагично, как у огромного большинства старых большевиков. Когда начался период «закручивания гаек», ему пришлось активно закручивать их самому, что он исправно и выполнял, пока в 1937 году не оказался узником «своей» же тюрьмы и был выведен затем в расход сталинскими палачами.
— Товарищи, — сказал он, войдя к нам, — поймите, ведь сейчас ночь. Доктор Донской уже спит. Ну что вам стоит подождать хоть до утра!
— Разбудите его! — кричала молодежь. — Они, врачи, к этому привычные!
После довольно долгого препирательства соглашение было достигнуто, и вскоре к нам привели Донского.
Я тогда увидела его впервые, и он показался мне почему-то очень похожим на водяного из старых немецких баллад. В длинной, до полу, шубе-дохе, с длинными прямыми светлыми волосами, с длинной узкой бородкой и усами. Но «водяной» приветливо улыбался и вообще был очень весело настроен. Врачебный осмотр закончился быстро.
— Все здоровы! — объявил доктор.
Конвой нас вывел и повел куда-то, уж не помню куда. Было, вероятно, около двух часов ночи, на дворе царила зимняя тьма.
Со звоном отперли какие-то двери, мы поднялись по лестнице, открылась еще дверь… И внезапно, после тьмы, холода, долгих часов ожидания, меня ослепил яркий электрический свет и оглушил громкий слаженный хор многих голосов, певший «Мы — кузнецы». Тут же к нам навстречу бросилась толпа мужчин и женщин, и я стала переходить из объятий в объятия. Ослепленная, оглушенная, я никого не различала, никого не узнавала. После оказалось, что здесь было много старых товарищей по петербургскому подполью, по студенческим годам, по работе в разных городах во время наших скитаний… Нас всех привели в так называемый «социалистический корпус», где сидели, некоторые уже не первый год, социалисты, принадлежавшие к различным партиям, кроме «уклонистов», из правящей партии, хотя, помнится, кое-кто из них — не то шляпниковцы, не то софроновцы — уже в то время попробовали тюрьму.
«Социалистический корпус» был заперт снаружи, внутри же царило полное самоуправление. О своеобразном быте этой тюрьмы короткого периода либерализма я буду рассказывать дальше.