Розоватая от рассвета, перламутровая пуговка луны наполовину вдетая в пЕтель голубого кафтана неба. И когда только успело переодеть расшитый созвездиями тулуп мехом вовнутрь, с прочно, на века расставленными клёпками звёзд. А ежели и выпадет какая, то долго ещё будут помнить, сколь ярка была она. И в оставшемся после неё месте так же долго не будет пусто, ибо блеск её, ожегший пространство, пронзит века…
– Не говори мне про это! Не надо!
– Отчего ж?
– Страшно!
– Что?!
– Всё: века, вечность…
– Пугает мимолётность, а вечность сродни постоянству, чего ж её бояться?
– Так то постоянство – в небытии, а не иначе.
Посреди тесной от картин и подрамников мастерской, промежду городских пейзажей и зарисовок рабочих будней заводчан, в диком, натужном танце скручивают тела парни и девушки. Их движения полны сострадания и боли, и похожи на пламя из-за двери преисподней, что сеет горстями кровавые блики, без расчёта дождаться всходов когда-либо.
Из угла комнаты, на вымученное веселье, глядит девушка. Белая, в тон стены, она безвольно и бесстрастно наблюдает за тем, как тщатся присутствующие заставить её забыться, но лишь ещё более преувеличивают ценность банально непреходящих событий, таких как надежда просыпаться на следующее утро бессчётное количество раз. Они, эти милые доброхоты, сами не понимая того, что творят. Приговорённые в момент появления на свет, они ждут своей очереди, а теперь лишь пропускают её перед собой.
Кто-то слышал, как она говорила кому-то про то, что «не боится того, что её уже не будет, но лишь того, что это окажется слишком больно.»
Розоватая от рассвета, перламутровая пуговка луны либо бела не вовсе застёгнута, или же казало. что выскользнет вот-вот из пЕтельки голубого кафтана неба.
– Зима ведь, того и гляди, – застудит душу…
Звёзды
Холодная зимняя звёздная ночь. В темноте серебряно мерцают отверстия пояса Ориона. Ох уж это небесное многоточие! Чрезмерно занятое в прочее время, с осени по весну оно высокомерно и пренебрежительно тянет значительную паузу, – то убеждая Вечность в своём величии, то разубеждая в том же самом многократно.
Помощник первому – мороз. Строгий в любой из своих ипостасей, он, как и многие, крепок задним умом, неповоротлив в перемене решений, и уж коли когда возьмётся за что, окажется последним из пошедших на попятную. Но не из-за того, что струсил или сдался, но проникся доводами, как чувствами.
Разубеждать же, горазд снегопад. Отгородившись от небес закрытыми наглухо ставнями и задёрнутыми плюшевыми гардинами поверх, он долго, крадучись, подступает всё ближе, а после увещевает, – вполголоса, жалобно, будто бы просит об одолжении. И его мягкое слезливое велеречие вскоре довершает начатое дело, так что забывается не токмо горькая судьба Ориона, но как бы делается неважной и собственная, своя.
Однако ж… Снег не может идти бесконечно, и после того, как отступит в сторону, предоставляя небу побыть, наконец, наедине со своими страхами, все звёзды оказываются там, где их видели в последний раз. Быть может, они от того лишь долгожители, что не спешат покидать своих мест, но усердно отыскивают не подслушанную никем, не повторённую дважды их прелесть, и потому-то кажутся себе куда как более яркими, чем они есть в самом деле.
Спасибо им…
У кого как, а моим самым любимым предметом в школе была математика. И не потому, что мне нравилось решать примеры и хитрые задачки. Дело было в том, что я прямо-таки обожал нашего учителя, Василия Фёдоровича. Это был такой невероятный человечище! Короткий ёжик седых с войны волос не скрывал шрама на голове, а вместо правой руки – крючком слепленные пальцы. Но писал он этим крючком – ого-го как ловко. Почерк был правильный, настоящий, учительский.
Василий Фёдорович обожал свой предмет, но больше всего он любил в нём нас. Добрая улыбка каждый раз преображала его скуластое крестьянское лицо, а деликатно склонённая набок голова придавала ему несколько озорной вид. Казалось, будто бы Василий Фёдорович собирался бодаться за право научить нас уму-разуму. И от того ли, что мы ценили это, либо отчего-то ещё, но он был единственным педагогом школы, не наделённым прозвищем. Василий Фёдорович, в свою очередь, называл каждого из нас «на вы», даже самого отпетого разгильдяя и двоечника.
Втолковывая новую тему, Василий Фёдорович был похож на столяра, который рубанком снимает стружку с наших бедовых голов. Наиболее сообразительным хватало первого объяснения, «хорошисты» усваивали тему урока после второго, но было ещё и третье, и четвёртое. Василий Фёдорович сильно расстраивался, если замечал непонимание в чьих-то глазах. В таких случаях он вздыхал и, словно успокаивая самого себя, заявлял:
– Добре, моя промашка. Значит, будем разбираться летом.
А летом… Летом мы направили свои рюкзаки не на юг, как другие классы, а на север, в Вологду.
Василий Кузьмич Фетисов , Евгений Ильич Ильин , Ирина Анатольевна Михайлова , Константин Никандрович Фарутин , Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин , Софья Борисовна Радзиевская
Приключения / Публицистика / Детская литература / Детская образовательная литература / Природа и животные / Книги Для Детей