Джун даже не заметил бомбардировщика. Он рисовал Эйко. Почему-то его руки, столь умелые в воспроизведении любых линий и форм, сегодня расшалились: вместо чудесных девичьих ушек получалось что-то наподобие ручек от кастрюли. Редкие прохожие задирали головы и указывали на небо, переговариваясь вполголоса, будто самолет мог услышать и обрушить на их головы свой напалмовый гнев, резко стих щебет птиц, словно все живое затаилось в предчувствии беды, а Джун как ни в чем не бывало трудился над листком, пытаясь воспроизвести каждый изгиб ушек, каждый завиток, нежную мягкость мочек – только это сейчас имело значение.
Господин Б бесшумно плыл над городом – серебряная искорка меловой линией расчерчивала голубую высь, лукаво посверкивая. Искорка носила имя «Энола Гэй», госпожа, а не господин; командир экипажа Пол Тиббитс назвал самолет в честь дорогой матушки. В своей утробе железная матушка несла «Малыша», бомбу весом четыре с половиной тонны, начиненную обогащенным ураном, – совершенно новое оружие, толком еще не опробованное, отчего команда заметно нервничала. Ну как проклятая штуковина сработает раньше времени, разнеся самолет в пыль? Или взрывная волна шарахнет слишком уж сильно? Бомбардировщик вполне могли и сбить: на такой случай участникам операции на базе выдали капсулы с цианидом, потому как смерть лучше японского плена. Еще велели хорошенько выспаться перед вылетом, дело-то нешуточное, но тут попробуй усни, вот они и резались в покер ночь напролет и, надо думать, иногда мухлевали, куда ж без этого.
Земля расстилалась под ними – с такой высоты да сквозь облачную дымку она походила на водную гладь, подернутую островками зеленой ряски; небо, разбитое на квадраты, звенело синевой в лобовое стекло «Энолы», и людям, заключенным в ее серебряном, на сигару похожем туловище, до слез, до безумия хотелось жить.
Далеко-далеко внизу Джун вносил в свой рисунок штрих за штрихом, яростно стирал и принимался заново. Жизнь не казалась ему столь ценной, как людям в кабине. Он привык воспринимать ее как нечто само собой разумеющееся. Сейчас у него не было большей заботы, чем довести до ума злополучные ушки. А тем временем над его головой «Энола», беременная смертью, готовилась разродиться.
Он придирчиво оглядел свою работу. С листа ему, как живая, улыбалась Эйко, ее глаза блестели, нежные ушки задорно торчали. Их хотелось пощекотать языком, а значит, все наконец получилось.
Фереби уже взялся за пусковую установку, стараясь не думать, что держит в руке тысячи, миллионы жизней. Тысячи умрут сейчас по мановению его большого пальца, миллионы спасутся в будущем. Простой парень из Каролины, не достигший возраста Христа, был в этот момент и Богом, и дьяволом – далеко ли тут повредиться в уме?
Самолет спикировал ниже, прорезав дымку облаков. Теперь город лежал перед Тиббитсом как на ладони – изумрудный ковер, расшитый витиеватым узором каналов и улиц, усеянный мозаикой крыш. Там, внизу, ни о чем не подозревающие люди разжигали печи, собираясь готовить чай, спешили на работу или просто гуляли, наслаждаясь погожим днем. И там же сотни школьников, уже готовых положить свои недолгие жизни за Императора, рыли траншеи от пожаров и отрабатывали боевые приемы под надзором инструкторов; и тысячи рабочих собирали на конвейерах все, что будет потом убивать, ковали мечи, чтобы сносить головы беззащитным китайским пленным, и штыки, на какие японская солдатня насаживала филиппинских младенцев, отливали пули, чтобы решетить тела американских солдат, собирали торпеды, чтобы пускать на дно суда, военные или гражданские – неважно. Хиросима не была мирным городом, как станут твердить потом, и люди, приговорившие ее к показательной казни, не были чудовищами. Сомнения нет-нет да и посещали их, но выручала мысль, что жертвы не напрасны. Японцы будут стоять до конца, до последнего ребенка и старика, только удар сверхъестественной мощи способен переломить хребет дракону и лишить его воли к сопротивлению, заодно и другие поучатся уму-разуму, особенно коммуняки, которые, разгромив Гитлера, что-то сильно стали задирать нос…
Джун еще раз взглянул на портрет, рассеянно покусывая ластик. Подарить рисунок Эйко или оставить себе? А вдруг она станет смеяться – не обычным своим смехом, звонким, как колокольчик, а злым, обидным? «Дурак! – скажет она. – Ты что, влюбился в меня? Совсем малыш, а туда же!»
Тень самолета легла на мост Айой, похожий сверху на букву «Т» и потому изначально намеченный мишенью. Тиббитс мрачно подумал, что с его фамилией это чертовски символично.
Он в сотый раз сверился с приборами и скомандовал:
– Пуск!
…А Юми станет прыгать, как обезьянка, и верещать: «Братик влюбился! Влюби-и-ился!»