На блошином рынке все по-другому. Здесь царь природы победил вещь. Поставил ее на место. На асфальте, на газетке - вот где ей место! И еще пусть скажет спасибо, что не на помойке. Над нею небо висит вылинявшим холстом. Где-то плещется о гранитный берег Нева. Зимний дворец сверкает вымытыми окнами. Солнце сочится сквозь набежавшее облако. Вот кому к лицу спесь - природе, архитектуре, а вовсе не туфлям, даже если они - лодочки. И не рубашке - даже если она от Армани. (Армани, кстати, паленый, но стоит ли опускаться до разоблачений? Оказался на блошином рынке - рубль тебе красная цена, будь ты хоть трижды всамделишный). Лодочки поглядывают снизу вверх - они боятся, они притихли. И вареная джинсовка помалкивает, умастившись на той же газетке. И упомянутое Армани. Как и чашка с надписью "Олимпиада-80". И перепуганная стайка стеклянных бокалов.
И вот, жажда обладания материей обнаруживалась в Гите в тот миг, когда, всецело обратившись во внимание, она шествовала между рядами торговцев и торговок, стариков и старух, и всяких маргинальных личностей, среди вещей и предметов. Одни предметы были получше и повиднее. Другие - поплоше и попроще. Третьи - ни то ни сё. А были и такие, хуже которых не придумаешь. Рваные тренировочные штаны, например. Дерюжка, съеденная молью. Шузы, внутри которых какие-то предприимчивые твари свили себе гнездо. Слева от Гиты возвышались хромовые сапоги, а справа - грядка стоптанной детской обуви. Слева - ёлочные игрушки, справа - чугунный утюг, годный дверь подпирать или капусту солить. Слева - дамские чулки, справа - школьная форма предпоследнего образца. Приметы чьего-то детства, свидетели чьей-то юности, молчаливые спутники уюта, развеянного зимними ветрами бесприютности - все они сиротливо жались друг к другу на расстеленных прямо на земле газетках, тряпицах и клеенках. Однако совсем иное обнаруживалось для зоркого глаза, вооруженного вниманием, и пытливого ума, вооруженного фантазией: со всех сторон на тебя глазела неухоженная, не припудренная физиономия самого времени, любование коей большинстве людей отталкивало - и они стороной обходили площадь, по выходным заполненную пульсирующим, вспыхивающим, кипящим экзистенциальным тестом, чувствуя близость небытия, которое будто бы тоже прохаживалось неподалеку, ошивалось, терлось среди покупателей и продавцов, притянутое магнетизмом старых предметов. Гита же бесстрашно шествовала вдоль кромки бесконечного моря, чьи волны выбрасывали к ее ногам, обутым в стоптанные мокасины из рыжей кожи, то основательно потертые морем доспехи древних воинов, то засаленную от долгого употребления упряжь боевых коней, то спицы боевых колесниц или погнутые стихией сабли и стремена - все, что осталось от египетской армии, размытой волнами Красного моря.
Время ластилось к Гите. Само шло в руки. Но что-то тревожное тихо выглядывало то из часов с кукушкой, разъеденных с одного бока пятном неизвестного и пугающего происхождения. То из треснувшей чашки. То с иконы, глядящей строго и таящей нечто неназваное в своей глубине, которую у иконописцев почему-то не принято прописывать, ограничиваясь ликом святого, и не принято также угадывать и разглядывать, поскольку культового значения эта темная глубина вроде бы не имеет. Гита, разгуливая по Уделке, растворялась в нехолодной и беспечальной водице прошлого. С восторгом поднимала со дна то раковину, то глиняный черепок. То весело, до невинной белизны отмытую морем косточку - чью, интересно? Да разве это важно, чью. Кто станет интересоваться участью поколений, безвестными судьбами, небрежно разбитыми сердцами (как вазочка, скинутая с рояля торопливым рукавом). Но кто, с другой стороны, интересуется неисповедимыми путями других вещей? Крупного, чистой родниковой воды бриллианта? Или жемчуга, оправленного в белое золото - стоимость этого ювелирного изделия настолько велика, что даже, можно сказать, отсутствует вовсе, выраженная переменчивой валютой человеческих эмоций.
(...- У меня в груди живет паразит, - прошептал Гений вечером накануне, когда они с Гитой уже улеглись на свое узкое ложе, вытянутое вдоль окна-маяка, но еще не успели уснуть и терпеливо согревались, прижавшись друг к другу.
Гита приподняла с его физиономии волосы и заглянула в глаза: из-за темноты серые зрачки казались большими-пребольшими, темными-претемными.
-Ты что такое говоришь? - переспросила она.
-Говорю, что знаю.
Она вскочила и теперь сидела на коленях. На своих белых до синевы, острых коленях, положив руку на его худую грудь, словно нащупывая невидимый очаг слабости и боли.
-Почему ты так спокойно говоришь об этом? Это же не тебя одного касается. Надо обследоваться, лечиться. Поедем в Москву, найдем специалистов...