В социальном плане «Выбранные места» были полнейшей утопией. Противоречия между правящей элитой России и основной массой народа уже давно стали культурно-цивилизационными. Необычайно обострились социальные противоречия. Крестьянство не хотело мириться с крепостным своим положением, участились крестьянские бунты, случаи убийства помещиков. А Гоголь занял неверную общественную позицию. Он считал, что нужно лишь, чтобы появился в России миротворец, потому что «все перессорились…» – дворяне и крестьяне, славянофилы и западники, честные и добрые люди. На самом деле в стране сосуществовали «малый народ» «верхов» и «большой народ» «низов», привести которые к согласию не смог бы никакой примиритель. Сама роль примирителя была бы уместна, скажем, в попытках положить конец судебной распре Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, но и та, как мы знаем, не удалась. Но в серьезном социальном конфликте, к тому же исторически усиливавшемся, примиритель становился смешным, да к тому же подвергался бы ударам и с той, и с другой стороны, что отчасти показала и полемика вокруг «Выбранных мест»… К тому же придать публичности частную переписку (на основе которой он и построил свое новое творение) Гоголя с известными людьми (с легко раскрываемыми именами) тогда еще считалось делом не вполне приличным. Много было в книге и иных огрехов, раздражавших публику.
И еще одна необычная идея содержалась в злополучной книге:
«В «Переписке» нам слышится именно конец, совершенство, «неповторяемость» Пушкина, то есть конец всей русской литературы и начало того, что за Пушкиным, за русской литературой, – конец поэзии – начало религии». Дескать, хватит, господа литераторы, заниматься пустяками, игрой в слова и образы, становитесь-ка в ряды религиозных просветителей народа (хотя они к этой роли совершенно не были готовы).
Незавидна судьба писателя-сатирика: «Стоит передо мною человек, который смеется над всем, что ни есть у нас… Нет, это не осмеяние пороков: это отвратительная насмешка над Россиею», может быть, не только над Россией, но и над всем человечеством, над всем созданием Божиим, – вот в чем оправдывался, а, следовательно, вот чего и боялся Гоголь. Он видел, что «со смехом шутить нельзя». – «То, над чем я смеялся, становилось печальным». Можно бы прибавить: становилось страшным. Он чувствовал, что самый смех его страшен, что сила этого смеха приподымает какие-то последние покровы, обнажает какую-то последнюю тайну зла. Заглянув слишком прямо в лицо «черта без маски», увидел он то, что не добро видеть глазам человеческим: «дряхлое страшилище с печальным лицом уставилось ему в очи», – и он испугался и, не помня себя от страха, закричал на всю Россию: «Соотечественники! страшно!.. Замирает от ужаса душа при одном только предслышании загробного величия… Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся»…