Таков, сказал Сычев, — что ж с того? Но в твоем наблюдении есть и нечто поучительное. Недовольство собой — разве не это двигатель человеческого прогресса? А может быть, это и есть вечный двигатель? Тот, кто доволен собой, не ищет совершенства, такие люди живут в ладу с самими собой, они не ищут никаких доказательств, им все равно, плоская земля или квадратная, им и в голову не придет задуматься, чему равна сумма квадратов катетов, — зачем им нужны эти самые катеты, они бесплоднее смоковницы… Я не уверен в себе. А с чего бы это мне быть уверенным? Чем это таким наградил меня господь бог? Тебе легко говорить, тебе-то не надо задавать вопрос — «зачем я?» — и Сычев кивнул на картон, — с тобой все ясно. Со мной — никогда не было ясно. Зачем я? К чему я призван? Чего я стою? Я должен это понять рано или поздно. Отсюда — все. Отсюда — честолюбие: честолюбие возникает по ходу дела: сначала ты просто борешься за что-то, ты просто хочешь доказать себе, что способен сделать это, просто способен, потом ты не замечаешь, как этого становится мало…
Татищев заметил с сомнением:
— Мне кажется, что ты сам не знаешь, толком, чего ты хочешь. Поэтому ты хочешь всего, а это невозможно.
Сычев ответил:
— Лишь желая невозможного можно приблизиться к достижению возможного, того же, что легко достижимо, не стоит и желать. — И еще сказал он: — Я хочу узнать, на что я способен. Я хочу узнать, чего я стою, истинную свою цену. Узнать ее я могу только одним путем — дойти до предела.
— Ну, а дойдешь?
Тут-то Сычев и задумался. Действительно, что дальше? Постановка вопроса выглядела абсурдной: предел есть предел, но ведь и остановка есть, как прообраз смерти. Антитезой смерти является бессмертие, и ответ родился сам собой.
— А не стоило бы попытаться заглянуть за предел? — спросил он.
Это и было ответом.
9
Они вышли тем же путем, что и вошли, — через окно; но много, много часов протекло с тех пор, и многое осело в их памяти для будущих времен, когда это осевшее настоящее превратится в прошлое, давая пищу для раздумий. Это был необыкновенный день. С утра он был совсем обычным, но вот уже вечер, и они тихо идут друг подле друга, словно обремененные непосильной ношей — особенно непосильной эта ноша выглядит для Елены Николаевны, которая еле переставляет ноги. Постороннему человеку, мельком бросившему взгляд, могло бы прийти, пожалуй, в голову, что она пьяна. Она и была пьяна, да только не от вина, а от этого дня, который, словно диковинный подарок, неведомо за что поднесла ей судьба. Она была пьяна от хмельного карнавала уже давно забытых чувств, которые поднял со дна этот день, суматошный, беззаботный и веселый. Как тускло начался он для нее, с этой предстоявшей поездкой на место бывшей уже работы, расставаться с которой оказалось намного тяжелее, чем она могла бы предположить; расставаться для того, чтобы надолго осесть в замкнутую сферу довольства, где больше, чем стены материальные, на тебя со временем начинают давить иные, невидимые стены. В своей замужней жизни она забыла, что можно чувствовать себя такой свободной и делать что хочешь, не рискуя наткнуться взглядом на осуждающий взгляд или высоко поднятые брови. Этот дивный день, эти полные восхищения и желания — да, и желания тоже — мужские лица вокруг нее, взгляды, гладившие ее, как горячие ладони… Удивительно, что мы не знаем самих себя и тех глубин, что притаились до поры до времени; а может быть, мы сознательно взращиваем в нас самих ложное о себе мнение. Все, что происходило с ней сегодня, все решительно было полной противоположностью ее предшествующей жизни с четко очерченными границами добра и зла, порока и добродетели, с незыблемыми, неоспоримыми и настолько точно и четко очерченными границами, что немыслимой казалась сама мысль о возможности их нарушения.