Ну а он? В этот миг ей было даже не до того, но позже, когда волны улеглись, из пучин неведения вынырнул он, не имевший теперь перед лицом закрытой книги прошлого ни имени, ни звания — ничего; но и нужды в дополнительных обозначениях не было тоже. И вообще ни в чем не было нужды, потому что здесь, в самой середине простирающейся во все стороны Вселенной, наконец-то встретились двое, уже много лет погибавшие от жажды и обнаружившие — когда все уже, казалось, было потеряно, — что они в состоянии утолить жажду друг друга. И только потом, когда и луна, устав и скрывшись за фиолетовыми тучами, лишила их даже слабого своего мерцания, заменявшего им свет, когда, припадая друг к другу с неожиданно острой и болезненной радостью обретения, утолили они небывалую жажду и, обессилев, лежали, разметав руки, тогда мало-помалу стали они возвращаться из обретенной ими обетованной страны, и на смену убивавшей их жажде пришел голод, — только тогда в тишине раздались голоса и смех. Это раскрывалась перед ними чистая страница, в начале которой их имена были, пусть даже случайно, поставлены рядом. Они не изменяли здесь своему прошлому. Прошлому здесь попросту не было места. И сами они были иные, чем в прошлом, — и вот эти-то иные и смеялись…
Ну и голодны они были! К счастью, в мастерской нашлись продукты, вряд ли рассчитанные на их появление, но оказавшиеся как нельзя более кстати. «Шлеп, шлеп, шлеп», — это Елена Николаевна, шлепая босыми ногами по доскам, производила спасательные работы. В конце этих работ они подбили итог, оказавшийся столь же обильным, сколь неожиданным и разнообразным: треть бутылки перцовки, граненый стакан шартреза, хлеб был черствый, изюм в кулечке, маслины, две сардины на обломленном блюдце, банка мясных консервов, совершенно целая куриная нога, два засохших пирожка с повидлом, два соленых помидора, банан. Мандариновый джем, банка кальмаров и, наконец, семь картофелин в мундире.
Они накинулись на это и смели все, как тайфун на побережье Карибского моря сметает утлые хижины бедняков. Им было стыдно, но они ничего не могли с собою поделать и остановились лишь тогда, когда последняя из семи картофелин была честно и по-братски поделена между ними. Тогда они стряхнули крошки на пол, чинно прилегли один возле другого и, окутанные облаком дыма, умиротворенно замерли, смутно подозревая, что долго еще будут вспоминать эти минуты как самые лучшие в своей жизни.
А затем они еще раз говорили друг другу о самих себе. Они делали это так, словно один из них был в то же время и другим, — так оно и было, иной разговор был невозможен и немыслим. То была странно звучавшая исповедь, исполнявшаяся в два голоса, она заполняла разрыв между прошлым, книга о котором была закончена и закрыта, и будущим, первую страницу которого они начинали, и заполнить этот разрыв можно было только чистым, без примеси, материалом. Это была исповедь, не предназначенная для посторонних ушей, здесь звучали признания, которые были бы почти святотатственны, если б не произносились на языке любви. И эти признания навсегда умерли там, в темной комнате с нависающим черным переплетением потолочных плоскостей.
10
Узнавая других, не узнаем ли мы тем самым лишь самих себя, воплощенных в ином, более доступном для наблюдения обличье; так наклоняемся мы над водой, и ее меняющаяся поверхность показывает нам самих себя, но чуть измененных. Однако и этого небольшого изменения достаточно, чтобы наружу проступило все тщательно и тайно хранимое нами.
Но что мы храним в себе? Что за сокровища прячутся в тайниках нашей души — драгоценные камни или пыль и прах? И что такое наша память — не та, которой мы ежедневно пользуемся столь же утилитарно и просто, как ключом от почтового ящика, а та, другая, настоящая память, которая помнит действительно все, — что же она такое, как не тот самый тайник, где может оказаться что угодно и равным образом может и прославить и погубить? Есть ли на свете человек, который с чистою душою не побоялся бы извлечь из темноты что-то из того, что годы складывают в этот тайник? Есть ли кто, захотевший, чтобы его жизнь, такая, как она есть на самом деле и известная до конца лишь ему одному, — стала известна еще кому-то?
Таких, наверное, нет.
Ворошить старое — занятие малопочтенное, иногда оно просто опасно. Но оно необходимо для того, кто и в самом деле захотел бы осознать себя от самых истоков.