Закрыв глаза, он сильнее ощутил биение в глазных яблоках, пульсацию крови. Кровь была еще молода. Попытался заполнить пустое пространство гаремом — томно раскинувшиеся бедра, пупки, соски, руки, — но не почуял реакции в чреслах, только чуть сжалось горло.
— Теперь откройте.
Эдвин, охваченный ненавистью, сорвал с девушки форменную белизну, разодрал цветные, скрытые под ней одежды, грохнул ее об стеклянную панель. Она чопорно смотрела вниз. Ничего хорошего не вышло: самый яростный воображаемый акт не вызвал никакой реакции. Он вздохнул — просто лежачая фигура в полосатой пижаме на жесткой лежанке, в смешной сетке с электродами на волосах, питающая машину.
— Не двигайте головой. Теперь снова закройте глаза.
Эдвин задумался о статейке, которую предназначал для журнала популярных исследований английского языка, — статья о билабиальных фрикативных звуках, столетиями присутствующих в разговорном английском. Разумеется, Сэм Уэллер не заменял «v» на «w» и обратно[15], он использовал в обоих случаях одну и ту же фонему — билабиальный фрикатив. Но писатель вроде Диккенса, фонетически не образованный, думал, будто слышит «v», ожидая «w», и «w», ожидая «v».
— А теперь, — сказала девушка, — не открывайте глаза. Крепко закройте. Я сейчас пущу очень сильный свет. Постарайтесь держаться совсем неподвижно.
Казалось, руки в его мозгу тесно сомкнулись вокруг билабиального фрикатива, защищая его от всех этих людей с их белыми халатами, светом, гудящими машинами. Затем последовала вспышка: резкий цветной узор выгравировался изнутри на веках, безобразный, в чем-то непристойный.
— Ох, Господи Иисусе, — сказал Эдвин, — это ужасно.
— Да? — бросила девушка. — Ну-ка, еще разок.
Снова четкий непристойный узор — конусы, кубы, шары зловещих цветов, которым он не смог подобрать определение. Гудение мотора смолкло.
— Хорошо, — объявила она. — Все. Теперь можете открыть глаза. — Загудела столь же немелодично, как аппарат, снимая с Эдвина сетку, собирая влажные соленые ватные тампоны. Потом с холодной индифферентностью разрешила: — Можете теперь вернуться к себе в палату.
Эдвин стоял в коридоре, трясясь от трудно объяснимой злости.
— Сука, — выдавил он сквозь зубы, — сука, сука. — Но уже забыл девушку электроэнцефалографа. Непристойная вспышка как бы породила внезапную и весьма неожиданную ненависть к жене. Он чувствовал себя оскорбленным тем, что она сочла необходимым солгать, чтобы не оскорбить его чувств. Взглянул на часы у себя на руке: почти полдень. Надо ей позвонить, до конца разъяснить, что она вообще не обязана навещать его, если не хочет. Или, лучше: он будет весьма признателен, если она вообще перестанет его навещать. «Оставь меня, — хотел он сказать, — с моей болезнью и с моим билабиальным фрикативом». Потом понял, что, разумеется, вообще не сделает этого. Кроме того, предвидел утомительность поисков меди на телефонный звонок. Ну и ладно, решил он.
Она пришла в тот вечер, одна, сопя от подлинной простуды, и Эдвин сказал, неизбежно должен был сказать:
— Не надо бы тебе приходить.
— Я сама тоже так думаю, только мне показалось… ну, в конце концов, тебе не слишком-то весело лежать тут, никого не видя.
— Но ведь я хочу видеть не просто
— Наверно. Ох, как мне хочется, чтоб все кончилось. — Слова выговаривала лихорадочно, словно ее несостоятельность по отношению к его болезни превосходила простое сочувствие любящей жены. И Эдвин подумал, что она безусловно посвящена в определенные тайны его болезни и прогноза. Шейла всегда с трудом хранила секреты: утрата свободной возможности разболтать все именно тому, кому меньше всех следует знать, была для нее мукой смертной; Эдвин связывал это с ее сексуальным непостоянством. И сказал:
— Если Рейлтон открыл тебе что-то, о чем меня не стоит ставить в известность… ну, ты меня вполне хорошо знаешь. Я все могу вынести. А секреты люблю не больше, чем ты.
Она нервно вскочила с койки.
— Я тебе уже сказала, — сказала она. — Ничего подобного, просто все будет хорошо, нечего волноваться, и все. Честно. — Взгляд умоляющий. — Наверно, — сказала она, — теперь мне действительно надо идти. Чертов звонок зазвонит с минуты на минуту, а я ненавижу, когда мне
— Но ты ведь только пришла. Еще полно времени.
— Слушай, — осторожно сказала она. — Ничего хорошего не получается. Я хочу сказать, все жутко неестественно. Нам фактически нечего сказать друг другу, и мы оба тайком поглядываем на часы. Правда? Такие вещи просто ненормальны, и я из-за этого дергаюсь. И ты знаешь, как я ненавижу больницы.
— Ты имеешь в виду, что не хочешь меня навещать, да?
— Ох, нет. Просто, пока ты тут, мне все кажется, будто это на самом деле не ты. Ведь так и есть, да? Ты больной. Как бы ждешь… понимаешь, о чем я? — как бы ждешь оживления. Кроме того, я терпеть не могу быть у всех на виду, и поглядывать на часы, и… это все неестественно. Поэтому, если не возражаешь, я не приходила бы каждый вечер.