— Так значит, я с этой глухонемой... — начала Лиза, а старец продолжил за нее:
— ...ни в каких прямых родственных отношениях. Однако сие вовсе не означает, что вы лишняя тут. — Он обвел взором свои скромные чертоги.
— Во всяком случае, — сказала Лиза мне, — мы с тобой, кажется, не родственники.
— Кажется... — подтвердил я и почему-то испытал от этого сильную радость. Наше предполагаемое родство все-таки сдерживало меня от проявления иных, нежели братских, чувств.
— Ну, определенная связь корней, конечно же, есть, — вставил старик. — Но очень давняя. Хотя и весьма, весьма существенная и глубокая.
— Вы имеете в виду, что все мы — от Адама и Евы? — улыбнулся я.
— Да нет, — сказал старик довольно серьезно, — тут переплетение не столь давнее. Если дать себе труд заглянуть в прошлое на глубину поколений в сорок-пятьдесят, то, вне всяких сомнений, где-нибудь веке в седьмом, в эпохе ранних Меровингов мы смогли бы обнаружить... Впрочем, для любых гражданских, а тем паче матримониальных законодательств эта связь давно уже утратила даже самое маломальское значение.
— Имела хотя бы глухонемую содержанку-прабабушку, — вздохнула Лиза без особой, правда, грусти, — и ту, похоже, только что потеряла. Вот так, Сережа: была никем, и снова возвращаюсь к тому же самому.
— О, не говорите так! — взметнулся старик. — Ибо вы восходите к роду, ничуть не менее приобщенному к истокам Великой Тайны! Увы, не могу сейчас обрисовать все ваше генеалогическое древо — но поверьте, оно поистине, поистине величественно! Кстати, открыл это ваш прямой и не самый давний предок, даже немного ухвативший своею жизнью нынешний, уже ускользающий век. По роду занятий он был католическим кюре, а происходил из многострадальной французской земли Лангедок.
— Беренжер Сонье? — вспомнил я обрывок одного из перемешавшихся в моей голове за все это время разговоров, уже не упомнить с кем.
— Именно так, — подтвердил Семнадцатый. — И хотя жизнь его была более чем странна, а кончина, пожалуй, даже ужасна, — упомяну, что священник, принимавший у него последнюю исповедь, мигом поседел и за всю жизнь не произносил больше ни слова, — тем не менее, кровь, протекавшая в жилах отца Беренжера, кровь Грааля... Но — нет, нет! — вдруг перебил самого себя старик. — Тут мы рискуем забрести в такую темь веков!.. Может быть, после. Однако, к сожалению, по-моему, у нас слишком мало времени...
— Мало — для чего?
Вопрос у меня с языка соскользнул совершенно нечаянно: я загодя уже осознал его ненужность. Ибо вдруг почувствовал, как старец все более отдаляется от нас, хотя в действительности ни расстояние между нами, ни размеры комнаты ничуть не изменились. Просто перспектива обрела какие-то новые свойства. Окно, скажем, находилось там же, где до сих пор, но старик, по-прежнему сидевший на своем диване между нами и окном, был теперь намного дальше.
Он даже не посчитал нужным отвечать на мой вопрос и проговорил из своего далека:
— Итак, поскольку я наконец-таки дождался своего Ламеха, то ему теперь и решать, как быть со всем этим. Я свое пронес, в этом, как видно, и было мое назначение. Вот век истаял, и тысячелетие. Значит — срок. А дальше — думайте, думайте сами. Вам и проще: вас двое...
Я уже не был уверен, что вообще слышу его слова, но их суть входила в меня, как, не нуждаясь в словах, входит свет, обволакивает запах, как вползает в дремлющий разум еще не распознанный сон...
...Где-то всплеснуло воду весло, где-то в запредельной дали взвыл шакал, где-то, пересмешничая с ним, вскрикнула птица. Каким-то образом все это было неотделимо от того, что сейчас входило в меня.
Ибо —
3
Из китайской «Книги Перемен»
— Ибо: вначале была только жалость о потерянных мгновениях, которые уходят, уже ушли, и больше — никогда, о, Боже, никогда более...
— Ибо: затем была боль, сколько ее может вместить только мир целиком, а не в одиночку мое жалкое человеческое существо...
— Ибо: созвучен со всем, что я чувствовал, был, наверно, только каждый плеск весла, уносящий эту незримую ладью все далее в никуда...
— Ибо: полыхал огонь в дворцовом камине, корчилась, сгорая, бумага, исписанная старинной вязью, и там, в этой вязи, Боже, там, в сплетении этих слов!.. Еще и повторяемых голосом какой-то одержимой девицы...
— Ибо: полыхал и другой камин — тот, что мы видели давеча. И те пятеро сидели возле него. Теперь я знал их имена. То были четыре ангела Апокалипсиса, и звали их Смерть, Война, Чума и Голод. Пятого, в тоге, звали Благо. Благо, понимаемое людьми. И был он страшнее тех четверых. Ангел-предводитель. Поскольку там, где он пролетит, там и четверо других не запозднятся — и Голод, и Чума, и Война, и Смерть.