Думать не о смерти, не о Славыче и его дочке, не о пропущенном звонке, еще не успевшем исчезнуть из телефонного списка и потому зудевшем, как расчесанная болячка. Хотелось нажать на кнопку и снова посмотреть, чтобы удостовериться: вот же он, на месте. Был, не привиделся. И Славыч тоже был. Совсем недавно.
Лучше думать о чем угодно, только не об этом. Хоть про Новый год. Из всех праздников больше всего он теперь не любил именно этот. Ровно с той силой, с какой любил и ждал в детстве.
Главное в Новый год — ожидание. В сумерках синеватый снег празднично хрустит под ногами. В окошко расписной фанерной избушки на новогоднем утреннике получаешь целлофановый кулек, полный конфет. Потрясешь его, не разворачивая, рассмотришь со всех сторон, а там еще и мандарин — заморское зимнее лакомство. Бананы под кроватью на расстеленной газете дозревают — их трогать нельзя, если не хочешь быть выпоротым. Мать варит холодец и расставляет до краев залитые плошки на подоконнике: щели в рамах хоть и проконопачены ватой, а все одно — сквозит, и застывает там холодец не хуже, чем в холодильнике, который больше ничего не может вместить в себя, ибо только раз в году бывает забит дефицитным мясом и колбасой, «выкинутыми» под Новый год в Камышинском гастрономе. И впереди — ночь, когда можно не спать, волшебным мостиком перекидывающаяся из школьных будней в бесконечные каникулы.
Теперь ожидание ушло, осталось пережидание. Имитация праздника, от которой рад бы отказаться, но на отказ от общепринятых радостей тоже надо решиться. Конечно, есть смелые люди, кто ложится спать, не дождавшись боя курантов, не закусив оливье, не пригубив игристого — не утруждая себя игрой по общим правилам. Но он не мог выбыть из игры, хоть и чувствовал, что давно в ней не участвует, а только наблюдает, и уже незаинтересованно. Новый год — лакмусовая бумажка, проявляющая одиночество, выбросить ее из своей жизни — значит, окончательно признаться самому себе в том, что одинок.
Вышел остановкой раньше, на Филевском парке, и пошел дворами к Пионерской, петляя, растягивая время, глядя под ноги. На дороге лежал распотрошенный голубь. Христофоров словно споткнулся о него и повернул к пешеходному мосту над путями метро. Остановился на середине моста. Когда внизу едет состав, мост вибрирует, и тряска эта поднимается от ног до самой макушки.
Дождался одного поезда, потом другого — в обратную сторону. Запах гари мешался с сырым воздухом и духами Маргариты, хотя откуда бы им тут взяться.
Выкурил сигарету, поозирался по сторонам: куда бы пристроить окурок. Кинул вниз, на пути. Понял, что зря отпросился с работы: что ему дома делать? Развернулся и пошел обратно к метро, убеждая себя в том, что тщательное заполнение историй болезни — лучшее, чем он может занять себя сегодня вечером.
— Вы зачем книгу у Шнырькова отобрали, архаровцы? — спросил Христофоров у всей «четверки».
— Мы не отняли, а почитать взяли, — сказал за всех Фашист. — На время. Вот, возвращаем.
Шнырь схватил протянутую книгу и спрятался за спиной Христофорова.
— Поняли у Пушкина что-нибудь?
— Поняли, что Шнырь домой никогда не попадет, — ответил за всех Существо.
— Неверно поняли, — Христофоров потрепал Шныря по голове. — Одни стихи учат, другие макраме плетут. Будут у меня на память о вас салфетки к Новому году? Вот одна пациентка уже сделала мне подарок — замечательный плетеный кот. Очень на моего похож.
В кабинете повертел на пальце тяжелую связку ключей. Вспомнил шутку студенческой поры: «Что отличает психиатра от пациента? — Наличие особого предмета». Выбрав из связки, погладил пальцем особый предмет: гладкий трехгранник — психиатрический ключ. Кто-то из коллег рассказывал ему, что открывал таким двери в поездах. Психиатры похожи на вагоновожатых: и те, и другие движутся в строго ограниченном тесном пространстве по кругу с давно известными остановками в привычных пунктах. Пора выписывать Шнырькова — это значит, они с ним в очередной раз приближаются к пункту Б. Пройдет не так много времени, и Шнырь вновь объявится в пункте А.
— Доктор, можно к вам? — В дверь заглянула молодая женщина. Христофоров напряг память: мать Суицидничка из «четверки».
— Как вас пропустили? Разве сегодня родительский день?
— Охрану упросила, а тут мне воспитатель открыла, она мне телефон давала, вот я и воспользовалась. В приемный день к вам обычно очередь, а мне надо без спешки поговорить.
«Всем надо», — хотел буркнуть Христофоров, но сделал вежливое лицо.
— Вам повезло застать меня, я сегодня выходной. Проходите, раз уж пришли.
— Меня беспокоит мой сын, — начала она, сев около стола.
— Поздравляю, не все матери в наше время могут этим похвастаться.
— Не смейтесь, пожалуйста.
— Я не смеюсь, у меня манера общения такая.
— Мне кажется, это я виновата в том, что он сделал.
— В чем именно? Что он не захотел жить?
— Во всем.
Сцепила руки на коленях и замолчала. Христофоров приготовился к долгой беседе.
— Он у вас единственный ребенок? — осторожно начал он.
— Единственный, долгожданный, любимый. Понимаете, я слишком сильно его хотела и слишком долго ждала.