У семьи родителей Николая Александровича и моего отца было очень мало приятелей, буквально никого не могу вспомнить сейчас. Когда устраивали елку, то только для членов своей семьи. Дед, Александр Николаевич, был весьма антирелигиозным с точки зрения иудаизма. Насколько я понимаю, когда он поехал из Одессы в Москву учиться в университет, то он, по рекомендации своего отца, познакомился с профессурой. Здесь он понял, что уровень медицины в Одессе сильно уступает уровню Москвы и что если у него и получится научная карьера, то только при поступлении в Московскую адъюнктуру в МГУ, а для этого необходимо креститься (эти документы целы). А младший брат Александра Николаевича, Сергей Натанович, оставался иудеем, как и их отец, Натан Осипович. Сергей Натанович уехал учиться в Сорбонну, так как для обучения там креститься было не обязательно. Окончив ее, он не получил возможности работать ни в Москве, ни в Петербурге и стал профессором в Харькове. В дальнейшем он получил почетное звание доктора от Сорбонны. А членом АН СССР он стал где-то в 1930 году, тогда они перебрались в Ленинград, получили квартиру. Из эвакуации они уже перебрались в Москву, в Ленинград он съездил где-то по окончании блокады, убедился, что все уцелело, но после этого они прожили около двух лет в номере гостиницы «Москва» и только потом поселились в квартире рядом с академией (там, где сейчас устроен пешеходный мостик через Москву-реку).
Да. У Сергея Натановича были жена и сын жены, так как родной сын умер во время войны от дизентерии. Они эвакуировались из Ленинграда в самом начале, и он сообщил папе, когда они будут в Москве на запасных путях. Оказалось, что это был целый эшелон крупных научных сотрудников, они ехали в международном вагоне. Мы уже ехали в эвакуацию в теплушках. Эвакуировали их на курорт Боровое в Казахстане, и вернулись они за два месяца до нас, в июне.
Нет, они не сказались ни на отце, ни на матери. Хотя отец был военным и начальником кафедры. Мама уже не работала и была вне поля зрения органов.
Мой отец и Николай Александрович учились у частных преподавателей музыки с успехом. Николай Александрович – с бо́льшим успехом. Он еще умудрился изучить технику игры и на гобое и на флейте, играл на рояле. Прекрасно играл такие сложные произведения, как этюды Скрябина. А папа играл на фортепьяно, мама моя – на скрипке. В дореволюционной квартире в Большом Левшинском переулке у них стояли два рояля рядом. Потом после революции один рояль продали, а вскоре продали и второй. Папа очень тосковал без рояля, и в году тридцать пятом – тридцать шестом привезли пианино. Помню, как я сидел в большой комнате сбоку, так как через эту комнату надо было втаскивать пианино, а вторая жена Николая Александровича, тетя Наташа, сидела со мной рядом для того, чтобы что-нибудь не случилось, и мы ждали, как будут протаскивать рояль.
Перед войной нашли мне одну учительницу музыки неплохую – Марию Ивановну. У отца и Николая Александровича была другая «Мария Ивановна», частная преподавательница. Мама же училась в музыкальной школе у самих Гнесиных, так как у семьи Поповых были контакты с Гнесиными. Потом у нее был учителем профессор Прокофьев [Прокофьев Г. П.] (кстати, там было два брата Прокофьевых, один был путейцем, а другой – музыкантом). С ним и его учениками Николай Александрович занимался проблемами кинематики игры на фортепьяно. Меня тоже воткнули на фортепьяно, и, наверное, сделали это зря. С одной стороны – дань традиции, поколениями интеллигенция занималась игрой на музыкальных инструментах, но, с другой стороны, если у мамы был абсолютный слух, то у меня было абсолютное отсутствие слуха.
Нет. К сожалению, бывают чисто медицинские проблемы. Это по-разному бывает. Например, папа мне показал как-то еще до войны, как надо рисовать поезда и улицы в законах перспективы. Я сразу это ухватил, и если даже папа, когда рисовал, был вынужден вначале рисовать прямые линии, сходящиеся в определенной точке, а потом по ним уже делать рисунок, то мне они были совершенно не нужны, они у меня получались сами собой. Один раз я стал рисовать еще в Ташкенте вид на гору воображаемую, и отец поразился, что это я рисую по памяти. Но музыка мне не давала никаких удовольствий и эмоций. Если надо было играть упражнения, то я старался просто не играть их. Когда же наступал момент выхода к учительнице или профессору (сначала я приходил к учительнице домой, а потом она стала приходить к нам, так как не всегда топили у нее), то оказывалось, что я абсолютно не помню даже, какие нужно было делать упражнения.