Как-то сразу возникли Сталька и Домка. Оба, как у нас говорят текстильщики, «раздеткой», в одних своих белых халатах. Бросились ко мне, повисли на шее. И хотя мне, единственному врачу этой забытой больницы, конечно же нельзя показывать малодушия, я прижимаю их к себе и даю волю слезам.
3
На мгновение все забывается — и сон, и явь, и страшные мысли. Ничего нет, лишь эти два теплых родных существа. Но только на мгновение. Кто-то резко дергает меня за рукав:
— Пока тут со своими лижешься, Василек-то помрет.
Это кричит мне в ухо маленькая женщина с худым, угловатым личиком. На этом личике большие синие глаза. Они смотрят с нетерпеливым гневом.
— Это мать...— начинает Мария Григорьевна.
Но мне не надо пояснять. Я догадалась, знаю, это та женщина, которая привезла на тачке раненого сына. И она, конечно, права в своем гневном нетерпении.
— Сейчас, сейчас, минуточку... Ступайте к нему...
По требованию Марии Григорьевны покорно отираю лицо снегом, сушу полою халата и, приведя себя, насколько это возможно, в порядок, опускаюсь в наше подземелье.
Еще в первые дни войны мы, наивные тогда люди, изобразили на крышах зданий Больничного городка огромные красные кресты, видимые с любой высоты. Должно быть, именно они и указали цель гитлеровским стервятникам. Наш Больничный городок, которым мы в Верхневолжске так гордились, был разрушен крупным налетом. От него мало что осталось. В ту ночь мы почти непрерывно оперировали. Страшная ночь. На моих руках умер наш учитель, хирург Кайранский. Погибло много медицинского персонала. Хирургический корпус был обрушен, но филиал его, размещенный в подвале бомбоубежища, уцелел. Массивные бетонные потолки выдержали. Вот тут-то и было оборудовано наше новое хирургическое отделение для жертв бомбежек и пожаров. Оборудовали его даже неплохо. Вентиляторы очищали воздух, горело электричество, да и чувствовали мы себя здесь, под руинами, как-то безопаснее, ибо, как утверждал известный тебе Сергей Дубинич, по какой-то там теории вероятности, что ли, бомба не могла попасть вторично в одну и ту же цель.
Что касается до меня, то я понемногу привыкла к нашим подвалам, где нам удалось организовать некое подобие больничного стационара. Здесь нелегко работать. Не то что в военных госпиталях. Народ в своем большинстве гражданский, необстрелянный, незакаленный, нервный. Во время налетов, когда земля начинала дрожать, в отсеках подвалов, которые мы по привычке называем палатами, поднималась такая кутерьма, что даже Дубиничу с его внушительной внешностью и сочным юмором с трудом удавалось утихомиривать людей.
Но в это утро подвалы поразили меня тишиной. Такой тишиной, что отчетливо было слышно, как потрескивают светильники, которые мы понаделали в банках из-под мази Вишневского. Натолкнувшись на эту тишину, будто на невидимую стену, я остановилась.
— Ну как, что там? Приедут, что ли, за нами? — раздался из тьмы мужской голос, в котором еще звучала надежда.
— Чего пушки-то умолкли, а? Неужто опять отступили?
Стало понятно: знают. Знают или догадываются. Но, догадываясь, обманывают себя, боясь верить страшной правде. Я не новичок в медицине и все-таки всегда мучаюсь, когда приходится сообщать родственникам больного тяжелые вести, а тут такое... Остановившись как бы на грани этой настороженной тишины, я никак не могу подыскать нужные слова. Слишком уж они страшны. И вот раздается бесстрастный, тусклый голос Марии Григорьевны Фельдъегеревой:
— Вера Николаевна ждала машины, пока мост не взорвали. Не прорвались к нам машины. — И тут же добавляет: — Доктор говорит — видела, наши за рекой окопались. Дальше не пустят... Говорит, Сибирь и Урал на выручку подходят...
Откуда она взяла? Разве я это ей говорила? Но уже женский голос со звенящими истерическими нотками кричит из-за брезентов, которыми мы отгородили женское отделение.
— Драпанули и нас немцам бросили? Мы что, угары, что ли? В помойку нас?
Другая женщина уже голосила сквозь судорожные рыдания:
— Горькие мы, горькие-гореванные! Что же теперь с нами будет-та?.. Да фашист нас по жилочкам расщипает, по косточкам растащит, судьба наша окаянная...
Кто-то, выбранившись в сердцах, вздыхает:
— «Ни пяди своей земли не отдадим никому...» Не отдали...
Но голос этот сразу же тонет в грозном шуме:
— Ну, ну, на кого замахиваешься! Заткнись, паникер!.. Эй, кто там поближе, дай ему по шее!
А за брезентом в женском отделении причитают, как над покойником:
— Бедные мы, несчастные, на горе, на муки нас мать родила...
— Доктор, как же это?.. Выходит, верно, Гитлеру оставили?
Ты бы, Семен, конечно, знал, как ответить, что им сказать, а я, что я им отвечу, когда у самой слезы перехватывают дыхание... Чувствую, еще немного — сама примусь голосить, как та женщина, что причитает за занавеской. Но опять звучит спокойный, тусклый голос:
— У немцев ведь и Тельман был, сколько за него голосовало... Чай, не всех Гитлер в свою веру перекрестил. Культурная небось нация, что им больные да увечные.