И вот носилки. Их ставят прямо на резервный стол. На носилках Кайранский, халат окровавлен, на руках еще перчатки. Даже марлевую маску он не снял, и видный нам кусок лица белее этой маски, Дубинин бросился к нему, расстегнул халат. Мы видим: обе ноги оторваны. Хлещет кровь. Действуя почти инстинктивно, мы начинаем искать и перехватывать оборванные сосуды и даже не заметили, как старик пришел в себя. Вдруг слышим:
«Коллеги, вы что же, не видите — это бесполезная возня. Все кончено... Оставьте меня. Там много тех, кому вы можете помочь».
Мы, конечно, продолжали делать, что могли. И он из последних сил, гаснущим голосом кричит:
«Довольно! Не смейте! — И совеем тихо — Феня, мне морфий, двойную дозу...»
Несколько пострадавших стонали на носилках. Мы не посмели ослушаться. Глотая слезы, мы занялись ими и даже не видели, как он отходил.
И вот сейчас, когда топот подкованных сапог, гулко разносящийся в настороженной тишине палат, приближался, передо мной возникло лицо старика Кайранского, его сердитые, требовательные глаза. Я стискиваю зубы и продолжаю операцию.
Топот замер возле простыни, отделявшей операционную. Тишина. Голос Марии Григорьевны, спокойный и решительный:
— Сюда нельзя, тут операция.
Но отлетает откинутая резким движением простыня — и перед нами немецкие солдаты в глубоких рогатых, надвинутых на глаза касках, как раз таких, какие мы привыкли видеть на карикатурах Кукрыниксов. Подшлемники возле ртов мокры. Зеленоватые шинели с поднятыми воротниками грязны и измяты. Лица солдат красные и потные. Они, должно быть, только что из боя. Это угадывается и по шальным глазам. Вот тот, высокий,— он, кажется, какой-то чин.
У него худое обветренное лицо. С виду оно спокойно, но глаза, как бы живущие сами по себе, так и бегают по полутемным углам операционной. И где-то в глубине их мне чудится настороженность. Может быть, даже страх.
Мгновение мы смотрим друг на друга в упор. Что чувствую я, советская женщина, при виде этих первых живых гитлеровцев? Ничего особенного. Только гнев на людей, посмевших ворваться в верхней, грязной одежде в комнату, где все стерильное, где больной с открытой раной лежит на столе. По привычке хирурга я стою с поднятыми вверх руками. Ловлю себя на этом и опускаю руки.
Но прежде чем я решаюсь что-то сказать или сделать, толстенькая тетя Феня, этот беленький добродушный шарик, катится на офицера, нацелив ему в грудь локти, которые она выставила вперед. Старуха налетает на него, как клушка на ястреба, сыпя из-под маски:
— Сгинь, сгинь, рассыпься... С ума сошел! В операционную в верхнем! Сгинь отсюда!..
Офицер как-то инстинктивно пятится к двери. Солдаты переглядываются. Один из них, коренастый, рыжеватый, начинает каким-то ужасно медленным движением снимать с шеи ремень короткого ружья, похожего на пистолет. Я бросаюсь к офицеру и, отведя назад руки в стерильных перчатках, говорю, стараясь смотреть ему прямо в беспокойные глаза:
— Уйдите. Вы же видите, здесь идет операция. О-пе-ра-ция... Немедленно уйдите.
И представь, Семен, он меня, должно быть, понял. Не выдержал взгляда, опустил глаза. Что-то буркнул солдатам. Те, как мне показалось, даже с облегчением, бухая сапогами, заспешили прочь из операционной, и офицер, выходя, даже козырнул в мою сторону. Шаги удаляются. Взвизгивает блок, захлопывая тяжелую дверь. И сразу, точно плотина прорвалась, зашумели, загомонили в палатах, а я будто пришла в себя после обморока, и мне задним числом стало так страшно, что закружилась голова…
— Положь скальпель, слышишь, положь скальпель.
Это тетя Феня наступала на Домку. А тот, держа лампу в левой руке, правой, как нож, сжимает большой скальпель. Он весь трясся.
— Если бы он... я бы его... Я бы ему всю рожу... Попробовал бы...
Мамочки! Неужели же он... Что-то белое и холодное касается моего лица. Это тетя Феня, смочив вату в спирту, водит ею по моему лбу.
— Кто, кто там? — еле слышно шепчет больной.
— А, так тут один... Зашел... заблудился,— отвечает старуха, охлаждая мне лицо прохладной ватой и будто смывая все боли, мороки и тревоги.
Придя в себя, быстро заканчиваю операцию и, взглянув на часы, вижу, что провозились мы всего час с небольшим. Но он, этот час, показался мне длиннее суток. Уже без меня тетя Феня и Домка перекладывают оперированного на каталку и вывозят в палату.
Полутьма. Мне вдруг страшно захотелось уснуть хоть ненадолго, хоть на минутку. Но я почему-то думаю — надо же кончить операцию. Последний шов. «Иглу, кетгут...» — шепчут губы.
— Вера Николаевна, ступайте к себе,— это голос Марии Григорьевны.— Прилягте, усните.
Что такое? Открываю глаза — операционная. В полутьме тетя Феня собирает в кастрюльку инструменты. Потом передо мной возникает какая-то тень. Кто-то трясет меня за плечи. Требовательно, почти яростно, уставились в меня синие глаза.
— Доктор, он будет жить, Василек мой?
Маленькая, кудрявая головенка Стальки жмется ко мне.
— Ма, ты устала, пойдем, пойдем спать.
— Вы посмотрите его, посмотрите. Он прямо полыхает, мечется,— требуют синие глаза...