На выход с вещами! Семен, ты ведь знаешь, что это может означать? Перевод в одиночку, перевод «в трюм», то есть в карцер, или даже в другую тюрьму. Я сразу решила: эта мокрица Кислякова уже насучила про мою беседу с Ланской.
Смерть Ланской, ее лицо с нарумяненными щеками и накрашенными губами, эта ее игра, продолжавшаяся уже за пределами жизни, так меня поразили, что я не испытывала страха. Пусть даже карцер. Карцер все-таки не гроб. Это ненадолго. Одиночка, конечно, хуже. Но тоже можно пережить.
Надзиратель торопил:
- Укладывайтесь быстрее, Трешникова.
Почему-то на невыразительном его лице чудилось мне что-то необычное. Радуется? Но почему? Ведь я не сделала ему ничего плохого, даже в споры с ним, подобно Ланской, никогда не вступала.
- Все вещи забрали?
Он критически смотрел на узелок, который я держала в руке.
- Нет у меня больше вещей.
- Ну, нет - так пошли, чего время терять.
Что-то сегодня он уж очень разговорчив. До этого только и слышали: «Тихо!», «Прекратите шум!» Ну чему, чему ты радуешься, чудак! Ну, посадят меня в одиночку, а тебе-то от этого какая корысть?
Старшая надзирательница тоже выглядела как-то необычно. Сразу приметила темные круги вокруг ее светлых, фаянсовых глаз, вид у нее растерянный. Ну конечно, ей нагорело от начальства!
И тут вдруг увидела у нее на столе мои золотые часики, подаренные тобою, Семен, в день рождения Стальки. И ключи от нашей давно разбомбленной комнаты. А у стола холщовый мешок с номером, куда прячут верхнюю одежду заключенного. Только тут мелькнула догадка: свобода! Неужели свобода?.. Нет, я не верю этому. Не позволяю себе верить. Разочарование было бы слишком страшно.
- Забирай и распишись вот здесь! - говорит надзирательница.
Должно быть, вид у меня обалдевший. На расстроенной ее физиономии появляется что-то вроде улыбки.
- Ай не догадалась?.. Выпускают же тебя!
Вот теперь я догадалась. И то, что она обращается ко мне на «ты», заставляет в это окончательно поверить. Я как-то сразу слабею, мякну, плюхаюсь на стул. Она придвигает ко мне свою табуретку:
- Дыши, дыши глыбче, помогает.
Дышу глубже. Действительно, почему-то помогает. Вскакиваю, целую ее. Она несердито отстраняется.
- Ну, ну, не положено это! - И вздыхает. - Эх, дамы, дамы, подвели вы меня! Теперь меня затюкают: откуда таблетки, кто пропустил? - И переходит на дружеский тон: - А ведь хорошая актерка была, два раза ее смотреть ходила. Как она там, в театре, под гитару купцам каким-то пела: «Бедное сердце так трепетно бьется...» А вот оно и не бьется уж вовсе... А с меня за это спросят.
На прощание она жмет мне руку так, что слипаются пальцы.
- Ну, гуляй!
Это очень смешно звучит: «Ну, гуляй». Какой-то пожилой офицер с тремя шпалами, сидящий в кабинете начальника тюрьмы, предлагает мне папиросу: «Курите?» Я почему-то беру. Он щелкнул зажигалкой, долго держал ее передо мной, прежде чем я сумела прикурить. Первым же глотком дыма я поперхнулась, закашлялась. Папироска упала на пол. Он поднял ее, положил в пепельницу.
- Не стоит начинать, товарищ Трешникова... Следствие по вашему делу прекращено. Вы свободны.
Он что-то еще говорит, но я не слушаю, не могу слушать. Во мне на все лады звенит и поет: «Товарищ Трешникова, товарищ Трешникова...» Я как бы держу в руках это драгоценное слово «товарищ», любуюсь им, и мне нет дела до того, какие тяжелые выдвигались против меня обвинения и какие были улики, как они были постепенно опровергнуты. «Товарищ Трешникова!»- вот это важно и еще то, что сегодня я увижу ребят и солнце... и дохну свежего воздуха, и могу идти, куда захочу.
Все еще продолжая говорить, он лезет в стол, достает мой паспорт, старый, обтрепанный паспорт, на котором еще синеет штамп немецкой комендатуры. Тебе еще предстоит, Семен, пережить такую минуту, и тогда ты поймешь, почему твоя Верка сразу поглупела. Ведь черт знает что подумал этот пожилой человек с тремя шпалами, когда товарищ Трешникова, взяв в руки паспорт, вдруг разревелась у него на глазах как белуга. Я реву и не замечаю даже стакана с водой, который он мне подает. Потом все-таки заметила, выпила.
- У вас, товарищ Трешникова, красивый головной убор. Жаль, что такие не носят в наших госпиталях. Это, наверное, потому, что в них что-то монашеское. Впрочем, «сестра милосердия», «сестра» - это ведь тоже, наверное, от монастырей.
О чем это он вам говорит, товарищ Трешникова? Ах да, о косынке с красным крестиком.
- Но у меня нет ничего другого, - почему-то оправдываюсь я.
- Это действительно красиво. Но на дворе зима... Может быть, достать вам шапку? А? - И вдруг спрашивает: - Вы были в одной камере с Ланской?
Я смотрю на него во все глаза. Что это, снова допрос? Ведь я уже товарищ Трешникова. В чем же дело?
- Вас оклеветал один и тот же человек.
- Винокуров? - вскрикнула я.
- Один и тот же, - повторяет он. - Это хитрый, злой негодяй. Злой, но неопытный, неумный. Следователь провел небольшой эксперимент, и все стало ясным. Основное обвинение, выдвинутое против Ланской, тоже отпало...