Неужели он ничего не заметил? Остерхаут подал ему абсент с почти отеческим выражением лица и позволил себе кинуть любопытный взор на книгу посетителя. Это был все тот же очерк о Бодлере. Молодой Схелтема вознаградил его за это проявление интереса разговором. Знаком Остерхаут с поэзией Бодлера? Нет? Однако если произношение не обманывает его, то Остерхаут фламандец… Бельгиец? Да, конечно. Бодлер прожил несколько лет в Бельгии. Не желает ли Остерхаут познакомиться с его характеристикой бельгийцев? Приготовившись слушать, кельнер придал своему лицу такое выражение, словно находился в церкви. Если мы скажем, что он был ошеломлен той характеристикой, которую Бодлер дал его соотечественникам, теми качествами, которыми он наградил их, и теми потрясающими рифмами, в которых он излил свои чувства к ним, — если мы скажем так, то это будет слишком слабо. Кельнер отступил на шаг назад, как если бы получил пощечину. Когда он ушел на свое обычное место в недрах погребка, молодой Схелтема проводил его улыбкой, совсем особенной улыбкой, улыбкой про себя, гнусной улыбкой, которая дала бы право возбудить судебное дело. Но ни одно слово не сошло более с уст молодого человека.
«Он заметил! — подумал доктор. — Нет никакого сомнения, и в этом его месть!»
Со все возрастающим напряжением он следил за ходом поединка. Ибо это был настоящий поединок! Схелтема то и дело находил предлог для того, чтобы вовлечь кельнера в разговор, проявлял живейший интерес к его личным делам, говорил медоточивым голосом, рассеивал его глухие подозрения, и все это для того, чтобы потом внезапно посмотреть на него с этой самой гнусной улыбкой, говорящей яснее слов: я знаю все, и ты знаешь, что я знаю, — но я ничего не говорю. Сегодня, завтра и все последующие дни ты будешь видеть меня здесь, ты ничего не сможешь сказать, я тоже ничего не скажу, — но ты знаешь, что я все знаю. Если бы Остерхаут видел хоть малейшую возможность завести об этом разговор, не компрометируя себя, он сделал бы это, потому что на лице его было написано раскаяние, — но он не видел никакой возможности. Поединок продолжался до тех пор, пока часы не пробили семь, и богатый молодой человек ушел.
На следующий день, когда он пришел, казалось, все было забыто, но не прошло и получаса, как он снова возобновил свою игру. Когда он ушел в семь часов, лицо у Остерхаута сделалось таким же серым, как пыль, покрывающая бутылки портвейна в погребке.
Неотложные дела помешали доктору в течение нескольких ближайших дней бывать в погребке. Он не заходил туда около недели и был поражен, снова увидав поле сражения.
У своего стола, безупречный, как всегда, сидел молодой Схелтема, погруженный во французскую книгу. Отложив ее в сторону, он стал писать что-то на столе, и Остерхаут с непередаваемым выражением лица следил со своего места из глубины зала за его писанием. Время от времени молодой ценитель жизни медоточивым голосом заказывал себе абсент, и каждый раз, когда кельнер приносил этот абсент, он поспешно стирал написанное на мраморной доске стола. Его замешательство при этом было слишком явным и не могло поэтому не быть напускным. И вдруг доктор догадался, что он стирал: вычисление, вычитание, результатом которого была сумма, присвоенная Остерхаутом.
«Из него вышел бы недурной инквизитор, — пробормотал про себя доктор, — но…».
После третьего абсента господин Схелтема ушел. Он небрежно сунул в карман сдачу, и лицо его при этом говорило: джентльмены с такой мелочью не считаются. Я знаю, что могу положиться на вас, Остерхаут, и вы знаете, что я это знаю. Он быстро попрощался с кельнером и ушел.
«Мальчишество! — подумал доктор. — Глупое мальчишество! И ведь кельнер фактически украл у него деньги. Но…». Он прервал течение своих мыслей, потому что случайно уловил движение нижней челюсти Остерхаута. Кельнер судорожно жевал ею, стоя у окна и провожая уходившего взглядом. Жилы на его бычьей шее вздулись, и мускулы атлетических рук были напряжены.
Доктор сидел, углубленный в странные думы, когда часы пробили восемь и страдающий астмой владелец погребка господин Белдемакер пришел и объявил, что пора закрываться. Доктор протянул Остерхауту бумажку, с которой тот дал ему сдачи.
— Послушайте-ка, Остерхаут, — кротко запротестовал доктор, — ведь тут не хватает пяти гульденов.
— Он опять обсчитался? — вмешался хозяин, тяжело дыша. — И часто это случается, господин доктор?
Нижняя челюсть Остерхаута перестала двигаться. Лицо его вдруг застыло, превратившись в маску.
— Я… я что-то не помню, — пробормотал он. — Но… — он сделал движение по направлению к очкам, — при такой близорукости…
Хлоп! Он не успел договорить, как его пенсне без оправы лежало на полу, разлетевшись на тысячу осколков.
— Девять диоптрий! Теперь я слеп до завтрашнего дня!
— Неужели у вас нет запасных? — спросил доктор Циммертюр участливо.
— Нет, господин доктор. Ни здесь, ни дома. С девятью диоптриями человек без очков слеп как сова, не правда ли, господин доктор? Господин… господин Схелтема сам изволил сказать это как-то на днях: слеп как сова!