Живаго, мечтавший с гимназических лет «о прозе, о книге жизнеописаний, куда бы он в виде скрытых взрывчатых гнезд мог вставлять самое ошеломляющее из того, что он успел увидать и передумать», оставляет после себя тетрадку стихов, которые он — не только в студенческой юности, но и позднее — сочиняет, «как писал бы живописец всю жизнь этюды к большой задуманной картине» [Пастернак: IV, 66–67]. Аналог этой книги прозы (составленной из сложно переплетающихся и с разной мерой детальности выстроенных «жизнеописаний» нескольких «мальчиков и девочек») — роман «Доктор Живаго» — создает Пастернак, биография которого последовательно противополагается истории главного романного героя[174]
.Антитеза «Живаго — Пастернак» так же условна и обманчива, как тождества «Годунов-Чердынцев — Набоков» или «Мастер — Булгаков». Если в романах Набокова и Булгакова спрятаны (или поданы как незначащие) различия между авторами и их литературными двойниками, то в «Докторе Живаго» дело обстоит прямо наоборот. Необходимо усилие, чтобы распознать в сюжете разлуки доктора с высланной за границу «первой» семьей трансформированную личную тему (в эмиграции оказались родители и сестры Пастернака). Только люди, осведомленные в перипетиях интимной жизни поэта второй половины 1940-х — 1950-х годов (отношения с О. В. Ивинской), могут ощутить автобиографизм в истории метаний доктора между «законной» Тоней и «беззаконной» Ларой. Лишь адресатам эпиграмматической инвективы «Друзья, родные, милый хлам…» (1957) [Пастернак: II, 265] был ясен резко личный смысл внутреннего разрыва Живаго с Гордоном и Дудоровым, явно обнаружившегося в их последнем разговоре [Там же: IV, 478–482]. И уж совсем трудно почувствовать «домашнюю семантику» в беглом замечании о сыне, «необязательно» возникающем в письме Тони: «Шура вырос, не взял красотой, но стал большим крепким мальчиком и при упоминании о тебе всегда горько безутешно плачет» [Там же: 414]. Пастернак почему-то считал своего первенца некрасивым [Письма к родителям: 375]; зная об этом, ощущаешь интимную ноту и в само собой разумеющемся упоминании о слезах мальчика, разлученного с отцом (отношения с ребенком после ухода из семьи)[175]
.Рассыпанные по роману автобиографические мотивы (иногда — микроскопические) должны были ускользать от большинства читателей-современников, но сигнализировать посвященным (каковыми оказываются и читатели-потомки) о тайном родстве автора и несхожего с ним героя.
Гораздо более явные знаки этой близости возникают в «Стихотворениях Юрия Живаго». Если одни из них более или менее крепко привязаны к прозаическому повествованию, а другие могут быть соотнесены со значимо опущенными событиями в жизни героя, сознательно представленной «пунктирно», с «пробелами»[176]
, то некоторые простоВыстраивая «альтернативную» собственной биографию, Пастернак отдает герою
«Компромиссы» и «заблуждения» Пастернака 1920-х — начала 1940-х годов (в известной мере сближавшие его с советской литературно-интеллектуальной элитой, представленной в романе Гордоном и Дудоровым) оказываются необходимым условием для утверждения правоты Живаго. Чем ближе роман к завершению, тем больше Живаго оказывается схож с Пастернаком, каким он постепенно становится в ходе работы над романом: Живаго накануне смерти — это почти автопортрет Пастернака середины 1950-х.
Один из последних прозаических пассажей «Эпилога» готовит читателя к восприятию поэтической части романа: