— Трус наш Соломон мудрый, — кипятился Витя Затоцкий, привыкший ходить в увольнения в самые «смутные» времена курсантской жизни. — Чего он боится? Был бы я профессором и полковником, я бы плевать хотел на этого клерка-представителя санитарного отдела. Придет и великолепно распишет заочно, не видя наших физиономий.
Он еще долго вел «свободолюбивые» разговоры о косности военной службы, будучи уверен, что никто из начальства его не слышит, ругал Пайля, утверждая, что на лекциях он орел, ниспровергатель авторитетов, независимый и гордый гидальго, а в практической жизни рядовой перестраховщик и трус, но, убедившись в их бесплодности, затих.
В генеалогическом древе Пайлей, которое шутки ради молодой профессор составил еще задолго до войны и повесил в своем кабинете, были странным образом переплетены люди разные, бесконечно далекие друг от друга, — мелкий лавочник и заместитель наркома, бездарный провинциальный актер и известный академик, отпеватель мертвых на кладбище и крупный партийный работник. Среди его предков и родственников не было лишь военных. Может быть, поэтому профессор чувствовал себя во флотском кителе как-то особенно собранно, дисциплинированно, словно отвечал за весь свой сугубо штатский род.
У профессора не было детей. Единственным его детищем, к которому он относился трепетно и нежно, была уникальная библиотека, собиранию которой он посвятил без малого тридцать лет. Он стал собирать книги еще в студенческие годы, отрывая рубли от скудной стипендии, ходил в ботинках, подошвы которых были подвязаны веревочками. Зато к началу войны он мог определенно сказать, что вряд ли у кого-либо было еще такое полное собрание книг по морфологии человека. Одна мысль, что его дом разрушен, а книги разбросаны среди развалин и окрестные жители жгут их вместо топлива в буржуйках, повергала его в дрожь. Он бы давно, еще ночью, несмотря на комендантский час, побежал к себе на Бронную, тем более, что это было недалеко, но сознание, что ему доверена судьба двадцати пяти курсантов, удерживало его.
К профессору подошел его заместитель по практике, старший сержант Щекин.
— Не понимаю, зачем нам обоим торчать здесь? — спросил он, недоуменно пожав плечами. — Раз вы, профессор, остаетесь, я прошу отпустить меня.
И, покоренный его логикой, Пайль сделал единственное исключение и согласился.
Едва закончился комендантский час, как Пашка с маленьким чемоданчиком в руке вышел за проходную и направился пешком домой. Он шел по пустынным в этот ранний утренний час улицам, и шаги его гулко отдавались на асфальте выщербленных тротуаров. На Театральной площади он остановился. Крышу театра оперы и балета освещало поднимающееся из-за горизонта солнце. Правое крыло театра было разрушено. Солнце блеснуло в тихой воде Крюкова канала, в больших окнах консерватории. Минуту Пашка стоял, любуясь знакомой с детства панорамой. Около консерватории, как часовой, высился памятник. Пашка попытался вспомнить, в честь кого он поставлен, но так и не вспомнив, поленившись перейти улицу и прочесть, зашагал дальше.
Встреча с Ленинградом была приятной, но не взволновала так, как многих его товарищей. Те всю дорогу только и делали, что охали и ахали в предвкушении предстоящего свидания с городом, а один парень из второй роты даже прослезился, когда они шли строем по Невскому проспекту. Пашке смешно было смотреть на них. Пацаны совсем, хотя и выглядят взрослыми. Мужчина не должен быть таким чувствительным, легко впадать в телячий восторг. Конечно, Ленинград город особый, такого другого нет во всей стране, но и задыхаться от восторга, как девчонка-семиклассница, глупо.
Вот, наконец, и их улица Шкапина. Уже издалека видно, что почти все дома целы, цел и их дом. Из некоторых выведенных в окна труб буржуек поднимается дым. Ноги Пашки сами побежали. Посреди двора зияла большая воронка от снаряда, а кирпичные стены дома, словно оспинами, были изъедены осколками. Пашка вошел в обшарпанный подъезд. Из-под ног метнулись две крысы. Поднялся на третий этаж. Сначала терпеливо звонил, потом стучал кулаками, ногами, но никто не откликался. «Неужели так рано на работе? — подумал он о матери. — Зачем, глупая, поспешила вернуться? Пока еще мало кого вызывают в Ленинград. Так нет, вовсю добивалась вызова, в завком писала, директору, требовала, просила. Жила б себе на юге, где тепло, ела бы дыни и арбузы. К чему было спешить в блокадный город?» Он часто не понимал мать — ее неистовую преданность заводу, своему цеху, собственному представлению о долге.
Несколько минут Пашка сидел на ступеньке, курил. Он курил редко и мало, берег голос. Но папиросы носил с собой. Потом поднялся. Сидеть и ждать было бессмысленно. Лучше съездить пока на Васильевский остров к родителям Алика Грачева, передать им письмо и посылочку, а потом вернуться снова.