Бет пребывает во власти подавленности, умеряемой самоконтролем, и вожделения, не умеряемого ничем. О Боже правый, все эти яства, как же мне от них отказаться, где взять силы? Ее взгляд примечает на тумбе у мойки тыквенный пирог, чуткие ноздри улавливают аромат индейки и сладкого картофеля, Арон натащил свежего хлеба всех сортов, не говоря уж о шоколадном торте Рэйчел, который она углядела, проходя через веранду… До полуночи я успею вобрать в себя десять тысяч калорий и прибавить добрых пять кило, думает она, меня будет тошнить, я проникнусь бесповоротным омерзением к себе и ко всему съестному, Ванесса не пожелает, чтобы я навещала ее в пансионе, она говорит, что любит меня, но ей стыдно, она скрывает, что я ее мать, эх, не надо было принимать… приглашения, Шон Фаррелл неприятен мне во всех смыслах, никогда терпеть его не могла, алкоголизм и булимия слишком сходны между собой, но я, обожравшись, хотя бы злобной не делаюсь, всего лишь несчастной, мне хочется исчезнуть, кануть одной в темноту, на весь остаток жизни впасть в спячку в своей жировой пещере.
Патриция прощает Бет все ее недостатки, как физические, так и нравственные, ведь это к ней она бросилась, когда ее подругу Даниэлу настиг тот ужасный недуг, это ее она расспрашивает в последнее время обо всем, что касается опухоли Джино, — и всякий раз, когда им случается перекинуться несколькими фразами по телефону, в кафе или возле кассы в супермаркете, Бет умеет спокойно и точно объяснить Патриции, что происходит с организмом ее близких. В такие минуты человек не желает выслушивать банальности вроде «все уладится» или «нет смысла пороть горячку»: тебе нужно, чтобы кто-то, кто знает тебя и смыслит в таких вещах, принял твою проблему всерьез и вдумчиво ее проанализировал; ведь если это необходимо, надобно приготовиться к худшему.
Бедняжка Бет, думает Рэйчел. Она избегает чужих глаз, ее собственный взгляд виляет, зигзагом пробираясь от одной кастрюли к другой: я буду есть
Сосредоточенно раскладывая по мискам сии нечистые кушанья, Рэйчел замечает, что Дерек улизнул в гостиную. И думает: ему нестерпимо видеть, как мне все еще вольготно на этой кухне, как я автоматически протягиваю руку и беру с нужной полки нужный предмет. (Здесь до сих пор сохранились кое-какие вещи, которые она пятнадцать лет назад покупала вместе с Шоном, — большие бокалы цвета бирюзы из Рок-порта, черные тарелки из Сохо, напоминание о тех быстротечных неделях, когда они еще мнили, что смогут сделать друг друга счастливыми, наперекор очевидным доказательствам обратного, особенно же — тому факту, что оба с детских лет увязали в мрачном болоте меланхолии, имея мало шансов в одночасье обернуться бодрыми гедонистами, сколь бы ни горазд был Амур на разные ошеломляющие чудеса. «Амур», бог Любви — это синоним Господа, как говорилось в стихах Теда Хьюза, которые Шон читал ей в одну из ночей, из тех кошмарных черных ночей, когда они час за часом мешали джин с водкой и сперму со слезами, пока не начинало казаться, что вот-вот взорвутся не только мозги, но и душа и все твое существо, а Ворон, тупой ученик Господень, вместо того чтобы повторять «Любовь», только бился в конвульсиях, зевал да отрыгивал, уподобляясь таким образом Человеку. «Зевать, и рыгать, и ржать, и пинать…» Вусмерть упившись, Шон долго бубнил в ухо Рэйчел строки стихов, на все лады их шлифуя и коверкая… А мне завтра надо было встать на заре, чтобы прочесть лекцию об Аристотеле, у него никогда не возникало надобности утром рано вставать, но меня-то, если я… потом он уснул, как бревно, еще и захрапел.)