Старик еще более глух, чем я предполагал, говорит он себе, отворачиваясь от Арона. Или он забросил свой слуховой аппарат, чтобы всласть окунуться в тишину. Что ж, могу себе представить, он это заслужил, имеет право. Хотел бы я подарить своему отцу перед смертью несколько лет тишины. Один французский писатель — как его? Кено? или Киньяр? — сказал, что уши лишены век. Метко: глаза, если захочешь, можно и закрыть, а с ушами ничего не поделаешь. Уши нас делают уязвимыми, отдают во власть других, на милость их бесцеремонности и дурного вкуса. Бедняга Сидни. Если бы ты мог слышать что-то еще, кроме жужжания швейных машин с утра до вечера и Вайолет — с вечера до утра, что бы ты слушал? Музыку? Гм, это еще вопрос… Во всяком случае, не эту музыку. Джаза ты никогда не любил, находил его вульгарным. Смотри-ка, а у Шона его коллекция дисков — один сплошной джаз, их тут, похоже, добрая тысяча. Ирландцев ты тоже не очень жаловал, ведь так? Ты о них говорил, мол, шнорерс. «Ежели им охота день-деньской болтаться по пабам да песни орать, это их дело. А мне вкалывать надо». Впрочем, ты был прав, Шон и впрямь шнорер с головы до пят. Какое счастье, что он храпит по ночам, если б не это, у Рэйчел, может, и не хватило бы духу его бросить, а у меня бы не было второй жены. Она говорила, что готова была умереть за него, но только не слушать его храп в три часа ночи. Ужасная несправедливость, жаловалась она, полночи ссорились, потом он принимался храпеть, а она до утра не могла сомкнуть глаз. Продрав глаза, Шон был готов к примирению, а Рэйчел, измочаленная, разбитая, подумывала о самоубийстве.
— А тебе, Дерек? Тебе налить? — спрашивает Кэти.
С широкой ухмылкой он протягивает ей свой стакан.
— Как поживаешь, Кэти? У меня такое чувство, будто мы целый век не виделись… — И тотчас пугается: только бы не оказалось, что в последний раз они встречались на похоронах Дэвида. А и впрямь, когда это случилось? — спрашивает он себя. Уже давно, года два-три назад. (Дни над кампусом текут быстро, особенно с тех пор, как уехали дочки, их переход из класса в класс больше не задает ритм отсчета времени. Все годы на одно лицо, раз за разом то же календарное коловращение экзаменов и каникул, тупое, неумолимое, и сам двигаешься по кругу, будто хомяк в клетке; юные студенты накатывают, бушуя, волна за волной, они, что ни год, кажутся все белобрысее, все пресней, да, похоже, и бездумней, главное, все меньше расположены напрягаться, то есть понимать тексты. «В наши дни Спинозе пришлось бы отстаивать свое право на еврейство», — вот как они теперь говорят.)
— Да нет, — отзывается Кэти, — не так уж и давно. Помнишь, мы в прошлом году столкнулись на празднестве по случаю Четвертого июля?
— А, да, конечно, — бормочет Дерек.
— Ты даже со мной танцевал! — смеется Кэти.
Ну да, теперь вспомнил, но сколько бы он ни скалил зубы в улыбке, ни мотал головой, ему не совладать с приступом острой жалости к Коротковым. (
Кэти между тем отошла к своему супругу, склонилась над ним, мужчиной ее жизни, запечатлела поцелуй на седоватых завитках, сквозь которые просвечивает его розовый затылок:
— А тебе, мой ангел? Хочешь стаканчик пунша? Ах нет, у вас тут виски, лучше не смешивать.