Размышляя о жизненном пути писателя, я вспомнил один примечательный случай тридцатилетней давности. В том году появился роман «Пробужденный край». Помню его воздействие на умы и сердца читателей. С Зейнуллой Кабдуловым мы, тогда студенты университета, читали роман Мусрепова вместе, вслух. Читали залпом. Не успев прийти в себя от нахлынувшего вдруг прилива чувств, возбужденные и радостные, вышли мы почему-то на улицу. Еще не отдавая себе отчета в своих поступках, почему-то оказались рядом с домом писателя, почему-то кружили и ходили, однако не смея в решительный момент войти в дом, в окне которого в это время горел уже свет. А на дворе стояла поздняя осень. Промозглый холодный ветер пробирал до костей. Но мы, не в меру возбужденные, говорили, перебивая друг друга, о взбудоражившем наши души романе, об авторе, о его писательской культуре, его требовательности, предъявляемой прежде всего к себе, тщательности и безупречности отделки слога, изысканности стиля и, наконец, тонкости и точности психологических наблюдений. Помню: тогда, что бы мы ни говорили касательно только что появившегося произведения Мусрепова, наши мысли как завороженные вновь и вновь вращались вокруг изящества его исполнения. Нас особенно восхищал выхваченный писателем из прошлого тот огромный мир, который, благодаря волшебной силе чародея слова, обрел жизнь и заговорил вновь. На страницах довольно объемистого романа кипели и накалялись человеческие страсти, разыгравшиеся в том краю, которому предстояло пробудиться, который в недалеком будущем станет ареной смертельных схваток двух непримиримых классов. Кого из нас не поражали крупно и объемно выписанные образы? Особенно Иглика, который попирал землю, словно он был вылит из чугуна. В его невзначай брошенных словах чувствовалась неумолимая сила власти, непреклонность и решительность поступков. Он от начала и до конца родное дитя жестокого индустриального века, который бесцеремонно ввалился тогда в казахскую степь. По сравнению с ним, наоборот, главный герой романа Буланбай показался нам куда пассивнее и потому бледнее. Долго дремавший в нем инстинкт классовой борьбы просыпается вдруг неожиданно, под воздействием не столько опять-таки осознанной необходимости борьбы, сколько, скорее, ущемленного, уязвленного самолюбия степного рыцаря. Если пробуждение его самосознания, подобно пробуждению края, тянулось долго, то его вспышка гнева была неожиданной, молниеносной.
Нас, читателей тех лет, не меньше поразила простота самого открытия карагандинского угля. Посудите сами. Не разожги в тот памятный теперь для всех нас один из летних дней 1847 года простодушный по характеру, но сметливый казах по имени Байжан в степи огонь рядом с норкой полевого суслика, не состоялось бы, пожалуй, открытия карагандинского угля. Допустим, что этот добродушный казах, наделенный, однако, как все степняки, повышенным любопытством и наблюдательностью, находился в степи, допустим, что он развел огонь, но не проявил любопытства, не обратил внимания на что-то неведомое, черное, которое валялось комочками прямо у норки, по всей вероятности извлеченное сусликом из недр земли, и — самое главное — не бросил бы опять-таки ради того же любопытства это нечто черное в потухающий огонь, где никак не закипало молоко в жестяной банке, и это что-то, непонятное черное, немало, видимо, занимавшее простодушного степняка, попадая в огонь, не взгорело бы быстро и сильно, вряд ли кто-нибудь догадался бы еще во второй половине минувшего века о небывалых по запасу залежах карагандинского бассейна. Так что открытие богатейших залежей, которые впоследствии станут третьей по значению кочегаркой страны и преобразуют экономический и культурный облик огромного края, было до смешного простым, даже анекдотичным.
Признанного мастера прозы казахской литературы, по моему личному наблюдению, не столько заботила тщательная разработка психологии, неожиданные ее проявления, сколько неизменное стремление виртуозного стилиста вложить всего себя в пластику, поражая при этом отточенностью слога, точностью и меткостью выражения, образностью ткани всего текста. Еще одна особенность прозы Мусрепова, обратившая сразу внимание критиков и искушенных читателей, — это лапидарность, лаконичность его письма. Стиль его безукоризненно опрятен, как он сам. Каждый раз, соприкасаясь с лучшими образцами его прозы, на ум невольно приходит высказывание Сент-Бёва: «Самое лучшее в самых скупых словах».