Но разошедшиеся уже женщины не унимались. С тех пор как начало мелеть море, уезжали из аула по одной, по две-три семьи, и все это проходило как-то незаметно. Сейчас, когда сразу снялись двадцать пять, покидая навеки родной край, стало всем не по себе. И ты тогда, видя, что не унять этого безумия, решительно пошел к шоферам, издалека гневно рявкнул!
— Чего стоите как истуканы?! А ну, заводи, трогай! Трогайте, вам говорю!.. Живей! Живей!
Один за другим взревели двадцать пять моторов. Первым двинулся грузовик, на котором посреди тюков отрешенно восседал белобородый старец. За ним, переваливаясь, выруливая на дорогу; медленно потянулись гуськом остальные. Люди, будто привязанные невидимыми нитями к этим машинам, бросились вдогонку. Первым поднявшись на выжженный солнцем бурый бугор за аулом, грузовик с белобородым стариком в кузове остановился. Остановились и остальные машины. И тут люди — провожающие и уезжающие — с воплями снова кинулись друг к другу, смешались. Унять, остановить их было невозможно. И в это время откуда-то сбоку взмыл к небу сильный женский голос... С тех пор без малого два месяца прошло, но тот пронзительный женский голос до сих пор звучит в ушах. И каждый раз живо вспоминается она, эта белоликая, еще не увядшая женщина. Помнится, ты на ее свадьбе всю ночь веселился вместе с аульной молодежью. Говорили, что один из ее предков был вдохновенным сказителем-жырау, прославившимся в приречье Сырдарьи. Однако, молодой снохой вступив в рыбачий аул, она держалась скромно, всецело предаваясь заботам семьи. И только день разлуки, видно, разбудил в ней в предзакатный час дух славного предка-песнопевца. Она стояла в кузове, вся обратившись лицом к оставшемуся позади рыбачьему поселку. Необыкновенной силы и звучности голос взвился над бурым бугром. Толпа вздрогнула и затихла. И ты замер. «Этого еще не хватало! — с возмущением подумал ты, злясь и досадуя на белоликую женщину. — Ах, дура! Вот дура! Зачем все это?!»
Та Белоликая, все оглядываясь тоскливыми глазами на оставшийся позади рыбачий поселок, завела речитативом: «В благословенный час прибыла я снохой в аул славных поморцев; как правоверная невестка, тогда правой ногой переступила порог священной обители свекра и свекрови. Разве не с добрыми пожеланиями на устах, не со светлой надеждой в душе приникла я в благословенную ночь к груди своего избранника? Разве не почитала старших, не уважала младших, не ублажала мужа, не радовалась детям, зачатым в любви? Так скажите, люди добрые, как решилась я бросить с такой любовью ухоженный очаг семьи?»
Дыхание ее все ширилось, голос набирал силу. Пела она свободно, и ритуальные слова, выпетые ею в час разлуки, исторгались как бы сами собой, рождаясь где-то там, в глубине души, полные затаенного значения и силы. И, как некогда, должно быть, степнячки-прародительницы, она покачивалась в такт песне взад-вперед, будто преодолевая этим старинным ритуальным движением сдавившую ее грудь тоску, которая невольно передавалась и тем, кто внимал ей всем сердцем сейчас на прощальном бугре за аулом.
— Ну, как тебе бабий концерт?
— Цыц, безбожники! Где видано, чтобы над слезами смеялись?
— Виноват, папаша! Ладно... пошли, ребята.
— Подожди! Послушаем народный талант.
— Ах, зубоскалы, охальники! Ни стыда ни совести.
Между тем нарядно одетая и видная собою белоликая женщина приосанилась, упираясь обеими руками в широкий, туго затянутый под самую грудь алый пояс поверх плюшевого камзола, обратилась к людям. Голос ее крепчал, становился теперь выше и властней, особенно тогда, в том месте, где сымпровизированная ею в традиционном народном духе песня-прощание перекликалась, как бы невзначай сливаясь, со старинной песней, воспевающей могущественный род поморцев. «О Тлеу-Кабак мой, Тлеу-Кабак! Край, где радостной песни не спеть я не мог! Я о нем лишь пою, все ему отдаю, дай нам счастье, создатель, хотя б с ноготок!»
Люди, слушая ее, казалось, цепенели, лишь губы у них шептали: «Дай нам счастья, создатель, хотя б с ноготок! С ноготок!» У многих вздрагивали плечи. Как ты ни крепился, но от песни, восславляющей могучий род Тлеу-Кабак, перехватывало у тебя горло, будто в самом деле не хватало воздуха. Ты злился теперь не столько на ту женщину, сколько на самого себя и, резко шагнув, выкрикнул:
— Довольно!.. Уймись же!..