— Как ты не понимаешь, мы ведь пришлые. Вроде как пасынки... Чужаки, понимаешь. А хозяева — они. Их много, нас мало. Так? А раз так, то значит, вся сила в их руках. Так? Так или не так? — Он немигающими, по-кошачьи горящими, желтыми глазами впился в тебя. — Пойми: у кого сила, тот и верховодит. Так было раньше, так и теперь. А сейчас они вовсе хотят нас придушить, как одинокий стебелек ячменя посреди пшеничного поля. Да-да, дружок... не смейся. Они не хотят смириться с тем, что не они, а ты руководишь колхозом.
— Брось! Сами ведь на общем собрании выбирали, единогласно.
— Тогда они выбирали тебя в шуме да в суматохе, а теперь опомнились, спохватились. Теперь хотят прибрать власть к своим рукам.
— Брось...
— И бросать нечего! Полетишь вот вверх тормашками. Еще как полетишь. Запомни мои слова: вместо тебя поставят Заику! Дядю его!
— Ну, хватит... Вздор это!
— Ничего не хватит! Если у Заики такой всесильный племянник, такая длинная рука в столице, он что — паршивым колхозом здесь управлять не сможет?! Еще как сможет!
— Вздор! Люди ведь не игрушки, чтобы каждый...
Люди, дорогой, ныне покладистые, прирученные. Ими руководить — все равно что машиной управлять. Много ли ума надо, если машина исправна и заправлена: садись да крути-верти баранку, она и побежит — ой как послушно побежит, затарахтит даже под тобой...
Только что ты готов был взорваться от досады, от гневного раздражения — а тут невольно рассмеялся. Тебе вдруг явственно представился этот самый Заика-Быдык: горбоносый, чернолицый, всегда возбужденный, с каким-то звероватым оскалом — ни дать ни взять верблюд-самец, готовый в пору гона яростно стоптать любого... Как он может руководить колхозом, если даже его бригада из десяти человек стоном стонет и чуть не каждый божий день пишет жалобы, умоляя: «Ради бога, избавь нас от него. Замучил — сил нет...» Однажды, после очередной такой жалобы, пригласив его к себе, ты резко поговорил с ним с глазу на глаз: дескать, с людьми ты груб и жесток, не умеешь руководить, все у тебя ни шатко ни валко, тяп-ляп. Но не успел ты ему это выложить, как он вместе со стулом придвинулся к тебе вплотную и, брызгая слюной, заикаясь пуще прежнего, завелся с ходу: «Я... я, говорю, эт-то, говорю, от-тменно работаю, говорю. Т-только э-ти... говорю, п-п-почему-то всегда недо-до-довольны, говорю!..» Впрочем, что тут невозможного? Захотят — и Заика-Быдык в два счета баскармой заделается.
Из бани ты вышел распаренный, потный. Подняв воротник и на ходу застегиваясь, шел и ни о чем вроде не думал. Но ясно было, что какая-то тяжесть все же навалилась тебе на душу. И уже у самого порога, протягивая руку к двери, ты вдруг застыл в недоумении: «Интересно, какая, однако, забота пригнала его сюда?» Он и раньше приезжал, но всегда весной, когда степь полыхала красными маками, а терпкая горечь молодой полыни дурманила головы. Но что это вдруг ни с того ни с сего понадобилось ему в глухом ауле сейчас, в столь неуютную пору предзимья? Какая забота могла сорвать его с теплого места? Ка-ка-я?!
Ты не спешил в дом. Неожиданная и непонятная весть, услышанная в бане, занозой застряла в сердце. Интересно все-таки, откуда узнал про это Сары-Шая? Носится, шныряет по всему аулу пронырливым псом, вынюхивает всякие слухи-сплетни... Вишь, как ему приспичило, как он прытко вскочил на перевернутый тазик. Собрания — вот истинная его страсть. Вот куда притащится он раньше всех. В прения всегда записывается первым. И по ходу собрания то и дело вскакивает по всякому поводу и без повода. Как бы там ни было, но каждый раз, когда он брал слово, зал оживлялся и по рядам проносился насмешливый говорок. Его отсутствие замечалось сразу. Людей обычно охватывали уныние и скука. Иные любители поразвлечься в нетерпении оглядывались по сторонам, заранее выискивая глазами по сонным рядам его плешивую, всегда дымящуюся паром потную макушку. Не было случая, чтобы он не нападал на председателя рабочкома, вечного козла отпущения; на последнем собрании он особенно кричал на рабочкома, будто бы тот прикарманил себе профсоюзные взносы, а путевки в санатории и дома отдыха распределяет между братьями и сватьями. «О, — вопил он, в былые времена таких, как наш рабочком, без суда упек бы туда, где круглый год на собаках ёздят...» Но тут Сары-Шая споткнулся, осененный еще одной мыслью, — перевел разговор на собак, особенно на бродячих. «Море усыхает, рыба погибает, прокормить детей и жен становится непосильной заботой, а аул превратился в псарню. Добро бы еще по одному псу, так нет, дошло до того, что каждый рыбак норовит нынче держать по нескольку волкодавов. И нечего ухмыляться. Это, если хотите, общественно-социальная проблема. Порядочному человеку в собственном ауле проходу нет. А посему предлагаю впредь осудить, наказать... сурово наказать всех, кто способствует приумножению собачьего поголовья в ауле. Запиши, запиши в протокол. Кто за мое предложение, товарищи, поднимите руки...»