— Ну как же, дядь Коль. Я путем не знаю, как и каталог составить…
— Ладно, батя, хватит об этом, — сказал Анатолий. И, помолчав, добавил как бы для себя: — Я от земли не уйду, это железно, и к Амбе прирос — не оторвешь. Тут другое на уме. Сейчас не старое время, наука землей завладела, и ты, отец, сам знаешь: земля-то будто снова родилась, дает человеку то, что раньше и не снилось. А если вперед заглянуть! В общем я так думаю, без знаний сейчас нельзя, учиться надо… От земли я не уйду, — снова убежденно повторил Анатолий и вдруг рассмеялся, обняв сидящую рядом Нинку: — Не уйдем мы от земли!
— Это другое дело! — воскликнул Николай; он повеселел сразу, с горделивым удивлением глядел и на сына, и на Нинку: вот, мол, какие молодцы, все решили правильно и хорошо.
— Господи, да учитесь на здоровье, — заулыбалась, отошла от своих тревог и Груня. — Да пока живы… Разве мы против!
Анатолий кашлянул, видно, от волнения.
— Я вот хочу выпить последнюю за вас, родители, отец и мать…
— А за меня-я? — пропищала Маринка.
— И за тебя, и за тебя, сестренка, учись, ума набирайся да мать с отцом слушайся.
— Я слушаюсь, — снова подала голос Маринка и прикусила губку, часто заболтала ногами под столом.
Недолгим было прощание. А вскоре лошадка уже бежала вниз по угору; Николай сдерживал ее, а когда спустились на ровное, крикнул озорно; лошадка понеслась вскачь, зашумели по гравию колеса. Сзади на телеге, на свежем сенце удобно устроились Анатолий с Нинкой, и еще долго сверкали круглые Нинкины колени.
— Легкий у вас человек Николай, — сказал Меркулов. Они стояли трое возле изгороди на заднем дворе — Меркулов, Груня и Маринка. У Маринки слезы текли — то ли от расставания с братом, то ли оттого, что ее не взяли на станцию. Места в повозке едва хватило на троих.
— Легкий, это правда, — с задумчивой улыбкой проговорила Груня, когда повозка растаяла в розовом мелколесье. — Посвежело. Вон и небо насупилось, к вечеру, поди, вовсе захолодает…
Только сейчас заметил Меркулов первые признаки надвигающегося ненастья. Солнце еще светило, но в его свете уже посверкивало что-то фиолетово-синее, ближние озера холодно взблескивали, а издали, еле видные, наплывали снеговые тучи, и озера там были фиолетовые, пропадали в аспидной дали, и оттуда доносило стынью, она медленно, изволоком шла сюда, на Амбу, и в воздухе будто виделись стремительные белые прочерки. Гряда леса тоже потемнела, зазубрины верхушек стушевались в наплывавшей мгле, а внизу, над протокой, холодно освещенной, над обласками, заходившими по рябой воде, молчаливо, скачками пролетели две сороки.
— Идемте в избу, студено́, — сказала Груня, передернув плечами под накинутой наспех телогрейкой. — Ты, Маришка, в школу-то уж пойдешь ли?
— Не-к, — беззаботно ответила Маринка, — там последний урок.
— И ладно. Только сбегай узнай, что задали.
Они вошли в избу; Груня повязала Маринку теплым платком, и та убежала. Меркулов сел на лавку, не зная, чем заняться. Он чувствовал, что Груня еще вся с сыном и глаза ее, наверное, все еще видят его прощальные взмахи и видят, как повозка скрывается за урезом мелколесья, и Меркулову было немного не по себе, а может, это приближающееся ненастье вошло в него смутной тревогой.
— Покушали бы хорошенько, — предложила Груня. — Вон и утка ваша почти цела. Вы плохо ели.
— Нет, нет, я хорошо поел, спасибо… Вы, Груня, обо мне не думайте, делайте, что вам нужно…
— Ну, ладно.
Она повязала передник, стала убирать со стола, мыть и перетирать стаканы и чашки чистым полотенцем.
— Это правда, легкий у меня Коля, — снова повторила она, и снова тихая, немного грустная улыбка тронула ее моложавое, приятное лицо. — Бывало, из Амбы в Колымань… Я ведь в Колымани жила с отцом, с матерью, у меня отец с войны не пришел — его сразу убили под Москвой, там сибиряков полегло много, — а мама уже под конец войны померла…
Меркулов внутренне подался к Груне, весь обострился. Он уловил в Груне какую-то перемену и почуял неотвратимость рассказа, почуял, что этот рассказ будет долгим, и это приводило его в душевное равновесие, и он радовался своему состоянию; пожалуй, только Груня оставалась для него некоей тайной в большом и светлом этом доме, потому что всегда ее спокойные, чистые глаза хранили какую-то недосказанность, а Меркулова что-то вынуждало прочитать в них до конца — он не смог бы себе объяснить, что именно. Теперь тонкий лучик засветился с первыми словами Груни, и Меркулов тут же поймал его, боясь, как бы он не погас.