Что видел он на берегу? Видел то, от чего бежал с самого детства — к морю, к простору, к настоящей мужской работе. Вспомнилось, как возвращались они курсантами из первого учебного плаванья. Как ещё до Толбухина маяка рухнуло на палубу холодное густое облако, вздрызгнуло пузырями по железу, и вот уже впереди Ленинград и купол Исаакия, шпиль Петропавловки, английской булавкой подколовшей линялый гюйс ленинградского вечера, и прямо, впереди, тяжёлый утюг Кронштадтского собора. И это навсегда. Как камертон, по которому можно настраивать счастье. Если не заходится сердце от восторга, как тогда, значит, и не счастье, а так.
Из служебки вышла Лидка, уже снявшая с себя халат и оставшаяся в белой блузке и короткой тёмной юбке, плотно обхватывающей бёдра.
— Пошли, тебе отдохнуть надо. Меня тут подменят на пару часов. Мои в детском саду. Отоспишься, а там посмотрим: либо попрёшься к своей Татьяне, либо домой поедешь. Мурманский вечером отходит. Раньше все равно не попадёшь.
Лёнчик покорно встал, подхватил сумку и поплёлся вслед за Лидкой. Жила она неподалёку в пятиэтажке. Перед входом на лавочке сидел старичок и крутил в руках «Спидолу». Он поднял голову, посмотрел на Лёнчика выцветшими слезящимися глазами и вновь уткнулся в шкалу приёмника.
— Знаешь, кто это? — Лидка вошла в подъезд и обернулась к Лёнчику. — Это бывший гепеушник. Душегуб херов. Живёт же, сука! Уже под восемьдесят ему, а живёт. Это сейчас такой старенький, жалкий, а попади к нему лет сорок назад. Он вот этими руками своими людей душил. Самолично. Тут зря болтать не станут. Знают гниду. Помнят. А сейчас пенсия, путёвки в санаторий. И в глаза ведь смотрит, не стесняется и смотрит.
Они поднялись на третий этаж, Лидка открыла дверь и пропустила Лёнчика вперёд. Он вошёл, снял ботинки и остановился в прихожей, разглядывая висевшую там репродукцию Данаи из «Огонька».
— Похожа на меня?
— Не знаю, наверное.
— Говорят, что похожа. Только эта толстая, а у меня всё нормально. Ну, ты проходи, там диван разложен, раздевайся и ложись.
Лёнчик прошёл в комнату, расстегнул рубаху, аккуратно повесил её на спинку стула, запрыгал на одной ноге, снимая брюки, сложил и примостил на тот же стул. Забрался под одеяло, вытянулся на пахнущей Лидкиным парфюмом простыне и закрыл глаза.
— Подвинься, — Лидка подняла край одеяла, прыгнула в постель и прижалась к нему горячей плотью в шёлковой комбинации, — сейчас я тебя отогрею, отмолю по-своему.
— Ты что это? — Лёнчик резко отодвинулся и сел на постели.
— А что тебе зазря горевать, если можно свою тоску в меня излить? Мне твоя горячая тоска ох как ко времени придётся.
Лёнчик быстро перелез через Лидку и бросился к стулу с одеждой.
— Сбегаешь? Я к тебе со всем своим бабьим, а ты сбегаешь? Ну и дурак!
— Лид, я так не могу. Не могу и не хочу так. Я Татьяну люблю.
— Люби ты себе на здоровье кого хочешь. Я тебе не запрещаю. Только при чём тут любовь? Чем я плоха? Что, неужели не нравлюсь? Видела же, как ты на сиськи мои пялился. Что не так? Чем не угодила?
— Прости, — Лёнчик быстро надел брюки и защёлкал кнопками джинсовой рубашки, — Прости, но не могу. Не нужно мне этого.
— А мне нужно! Мне нужно, слышишь? Я уже измаялась без мужика. Как погиб Митька, так у меня же не жизнь. А я хочу. Хочу! Понимаешь ты, идиот влюблённый?
Лёнчик ничего не ответил. Не взглянув на Лидку и не попрощавшись, он юркнул в прихожую, обулся и покинул квартиру.
Вернувшись в Петрозаводск, первым делом Лёнчик направился к приятелю-геологу и попросился в партию. Приятель обрадовался, отвёл Лёнчика в отдел кадров института, где его приняли в поисковую партию номер сорок три на должность техника. Всё лето он рубил топором магистрали на севере Карелии, таскал катушки с проводами, бродил с рейкой от нивелира по холмам и чувствовал себя если и не счастливым, то уж точно не покинутым. Даже сезонникам в партии платили хорошо. Получив в октябре зарплату и остаток полевых, Лёнчик половину отправил переводом Татьяне. На часть денег купил себе модный осенний плащ с широкими лацканами, джинсы и кримпленовый костюм. Оставшихся вполне хватало, чтобы пережить зиму.