Это узкая и длинная книжка — когда-то она была единым целым, но давно растрепалась, ее переплет оторвался, разломался, листки то и дело разлетаются, и я собираю их, стараясь снова расположить по алфавиту.
Печальная книга, в которой то и дело встречаешь имена людей, ушедших из жизни. Взгляд останавливается на имени, обозначающем нечто теперь только для одного меня, на адресе — названии улицы, которой давно нет в природе, на номере телефона, по которому уже никто не ответит.
Я не вычеркиваю их, и эти записи переплетаются с реальными, действующими, существующими.
Живые и мертвые тут сплелись в единый поток моих представлений, моих воспоминаний.
Вот одна запись на букву «В». И адрес.
Если бы я поехал в Ташкент и зашел по этому адресу на улицу Черданцева, бывшую улицу Художников — я нашел бы там Нину Ивановну — жену В. — и Наташу — их дочь. Я увидел бы там множество законченных и только-только начатых картин, уйму театральных эскизов — то, что осталось от хозяина.
Я почувствовал бы снова атмосферу любви, безграничной любви к умершему.
Славная, умная Наташа все отваживает женихов: никто не кажется ей интересным — всех она невольно сравнивает с отцом, на всех смотрит его насмешливым взглядом, и никто этого сравнения не выдерживает.
Я обошел бы квартиру, заглянул в ванную комнату, на террасу, и снова, снова предо мной возникла бы трагическая сцена, это ужасное самоубийство…
Он был очень веселым и очень добрым человеком. Его любимейшим образом с самого раннего детства и на всю жизнь стал Дон-Кихот.
И сам он был благородным рыцарем, великодушным идальго, готовым пожертвовать собой ради людей, ради красоты, ради правды.
Не причинять никому беспокойства, никому не мешать… человек не имеет права мешать жить другому человеку… — говорил он.
В юности В. болел сыпным тифом и менингитом — оттого навсегда речь его стала немного заторможенной.
Но в сочетании с его юмором эта замедленность речи была как-то очень органична, очень естественна.
Слушая его и зная иронический склад этого блестящего ума, вы ждали окончания фразы, предвидя, что последует нечто неожиданное и остроумное. И неизменно ваши ожидания оправдывались. Он был настоящим художником. И не только потому, что вся его жизнь состояла из интересов живописи и театра, он был художником по взгляду на жизнь, по отношению к людям, по душевной тонкости и легкой ранимости. Он был художником потому, что, отражаясь в нем, окружающий мир преобразовывался, зацветал чудесными красками, потому, что люди, с которыми он встречался, очищались его воображением от всего наносного, суетного и становились гораздо лучше, чем были на самом деле. Он был добрым волшебником, и окружающий мир подчинялся его желаниям и превращался в другой мир — тот, в котором он жил.
В суровое время гражданской войны был образован у нас в Киеве укрепленный район. Во главе этого грозного учреждения стоял комендант, по фамилии, кажется, Осадчий.
Мы его никогда не видели — он существовал где-то там — на недосягаемых высотах, а мы скромно делали свое маленькое дело в клубе при штабе укрепрайона. Мы — это художник В., который руководил кружком (или, как он громко именовался — студией) живописи, поэт Длигач — руководил литературным и я, грешный — театральным. Клуб помещался рядом со штабом в прекрасном барском особняке на Александровской улице.
Мы — три юных руководителя — были помещены на жительство в маленькой комнатке рядом с залом.
Нам поставили две кровати и один топчан. В углу комнатки стоял гигантский медный самовар, видимо, принадлежавший раньше какому-то ресторану.
Самовар был человеческого роста, и с ним вместе нас тут в комнатке помещалось четверо.
Великим неудобством нашего жилья было то, что единственная дверь из него выходила в зал. А зал, волею начальства, превратили в общежитие уборщиц. Казалось бы, для того, чтобы прибирать в штабе и примыкавшем к нему клубе, нужны были одна-две уборщицы. Между тем их было сорок семь.
Секрет состоял в том, что ничего похожего на какие-нибудь нынешние штатные расписания не существовало, а в уборщицы в основном поступали киевские проститутки.
Профессиональная жизнь при военном коммунизме у них не складывалась, ночные патрули то и дело арестовывали ихнюю сестру, жить как-то надо было, а тут слух — в укрепрайоне дают хороший паек и делать не надо ровно ничего. И они действительно ровно ничего не делали — все сорок семь.
Клуб и штаб зарастали грязью. Военком штаба — товарищ Потажевич — время от времени вызывал какую-нибудь из проституток и, заикаясь, читал ей длинную мораль с цитатами из Маркса и Энгельса. Чище от этого в штабе не становилось.
Женщины щелкали семечки, валялись на кроватях, лениво переругивались и ожидали лучших времен. Они не сомневались, что вся эта ерунда скоро окончится и они вернутся к нормальной жизни.
И через этот вот зал, где стояло сорок семь кроватей, где валялись сорок семь бездельных девок, нужно было всякий раз проходить, чтобы попасть в наш теремок с самоваром или выйти из него.
Сорок семь грубых девок, матерщинниц, похабниц.