В продолговатой деревенской комнате — а может, она служила кухней — было и тепло и прохладно, то есть, вернее, тепло, но временами набегала прохлада, а может, меня просто слегка знобило, то ли от усталости, то ли от рассказа о том, как разгромили «Табу», который тусклым голосом вел сын хозяина фермы, не умея ни выделить, ни подчеркнуть самые важные эпизоды этой истории, но от этого, пожалуй, его рассказ особенно на нас подействовал, не только на меня, но и на Мишеля, по-моему, тоже, так мне, во всяком случае, показалось, — простившись с хозяевами фермы, мы не обмолвились об этом ни словом. Смятение и ночь, смятение и смерть, и Ганс остался в группе, которая прикрывала отступление, то есть он не просто остался, он сознательно решил остаться, он сделал сознательный выбор. Мишель вспоминал, — да, точно, это он рассказывал мне о разговоре с Гансом и даже вспомнил, когда и где состоялся этот разговор, — Мишель вспоминал, как Ганс сказал ему: «Не хочу умереть смертью еврея!» — «Что значит смертью еврея?» — спросил Мишель. «Я не хочу умереть только потому, что я еврей». Ганс и в самом деле не хотел смириться с тем, что его судьба начертана на его теле. Только Мишель говорил мне, что Ганс выразился грубее, откровеннее — что ж, это было в его духе, Ганс в выражениях не стеснялся, маскируя крепким словцом свои самые глубокие чувства — так ведь принято называть подлинные чувства, как будто чувства обладают различным удельным весом — одни плавают на поверхности некоего водного пространства, а другие опускаются в некие заветные глубины. Но не об этом сейчас речь, а о том, что Ганс не хотел умереть, если уж ему суждено было умереть, только потому, что он еврей, он считал — так я понял из слов, сказанных им Мишелю, которые Мишель передал мне, — что этой причины недостаточно, вернее сказать, что умереть надо по более веским причинам, вернее, не умереть, а быть убитым, потому что он вовсе не хотел умирать — за это я могу поручиться, но он жаждал, чтобы немцы убили его, если уж этого не избежать, по более веским причинам, а не за то, что он еврей.
Потом нам поднесли по второму стаканчику вина, потом по третьему и под конец усадили за стол — «не побрезгуйте нашим обедом», — а паренек все продолжал свой тусклый рассказ, свой похожий на бред, бессвязный и тусклый рассказ о разгроме «Табу», да и сам этот разгром был не какой-нибудь там блестящей операцией, а чем-то бессвязным и тусклым, полицейской облавой, что ли, или, вернее, прочесыванием леса, откуда каждую ночь партизаны совершали налеты на окрестные дороги и деревни. Я сам однажды, а может, и два раза — впрочем, не помню, кажется, я путаю с другим маки, да нет, пожалуй, вряд ли, — принимал участие в одном из таких ночных рейдов «Табу» на машине, которая шла впереди, — и надо сказать, по ночам и деревни и дороги были в наших руках.
Но не об этом сейчас речь, а о том, что Ганс остался прикрывать отступление.
— Этот длинный парень в очках, одним словом, ваш друг, — сказал сын хозяина фермы, — его Филиппом звали, что ли, под конец он залег с ручным пулеметом…
Хозяйка фермы подкладывает нам на тарелки, а сама не садится. Опираясь руками на спинку стула, она не сводит глаз с сына, и во взгляде ее апрельский дождь пополам с солнцем, лучезарная игра капели, весенний ливень, готовый пролиться на склоненное над тарелкой лицо ее сына, а тот задумчиво воскрешает обрывки воспоминаний о разгроме, из которого он вышел цел и невредим, — о господи, ее сын цел и невредим, он рядом с ней, живой и здоровый, когда молчаливый, а когда озорной, и покрикивает: «Я голоден, мама, хочу пить, мама, дай-ка напиться, мама!»
— Ты чего же не ешь, мать? — спрашивает хозяин.
А парень из Лэня между тем понемногу начинает закругляться, но с какой-то минуты он больше не упоминает о Гансе — Ганс исчез. Еще тот парень в вагоне, тот неизвестный голос во мраке вагона, с которого все и пошло, он ведь тоже, подробно рассказав о Гансе, довел свой рассказ только до той минуты, когда началась вся эта заваруха. А теперь этот парень, сын фермеров из Лэня, приняв эстафету, сообщил новые подробности об уже известных нам фактах, пролил новый свет на некоторые факты, связанные уже с продолжением этой истории, потому что он дольше оставался с Гансом; он был в той группе местных крестьян, которые не отступили, которые решили вырваться из немецкого окружения, не углубляясь в лес, а, наоборот, пользуясь тем, что вдоль и поперек знают все тропинки, овраги, плетни, перелески, опушки, склоны, откосы, фермы, поля и пастбища, едва стемнело, пошли вперед прямо на немецкие линии и, улучив момент, проползли между эсэсовскими часовыми; некоторым удалось добраться до отдаленных ферм, хозяева которых помогали партизанам, — ночью им открывали двери, и вся семья, стоя в темноте за закрытыми ставнями, прислушивалась с бьющимся сердцем к треску эсэсовских пулеметов в ночи на холмах «Табу».