Опять пришел май. Из открытых окон кабинета тянуло свежестью, а я рассказывал истории и историйки, слушая которые следователь задумчиво покачивал головой и которым он сдержанно и искренне удивлялся.
Много я уже успел ему рассказать. О первых двух моих войнах, о моем процессе, завершившемся годом крепости, о людях, у которых я в неоплатном долгу, ибо они помогли мне в черную годину. Я сказал ему о том, что по указанию Коммунистической партии Польши убил в 1924 году провокатора и настоящего агента, что, будучи опознан, я вынужден был бежать из города и из страны, и это положило начало очень долгим моим скитаниям. Успел я вспомнить о своей дружбе со старым шведом, который учил меня морскому ремеслу, рассказал о долгих годах, прожитых на дальних морских трассах у топок старых трампов, на палубах загаженных торговых судов и одного вылизанного, первоклассного лайнера. Он узнал даже о том, как в лепрозории под Найроби я поймал похитителя душ. Потом киноповесть бежала уже гладко: испанская война, бои в Польше, на Оксивье[11], в сентябре 1939 года и, наконец, этот побег от гитлеровских пуль, побег через зеленую границу, без документов, но с надеждой на человеческую помощь и справедливое отношение.
При этих последних словах следователь озабоченно и печально морщился. Он понимал, что я имею право надеяться на справедливость, но тревожился, понимая, как трудно ему поверить моим словам. Он слушал мои долгие рассказы, словно роман с продолжением по радио, но слишком мало знал о далеких морях и континентах, чтобы проверить эту проклятую и несчастную мою экзотику. Впрочем, она и не занимала его. Он быстро пришел к мысли, что, по существу, она не имеет отношения к делу. Его прежде всего интересовал тот поразительный путь, который я прошел от преторианской бригады Пилсудского, вождя и диктатора «панской (так он говорил) Польши», до Интернациональной бригады, в рядах которой я начал в Испании войну с Гитлером.
Я хорошо видел: следователь был человек кристальной честности. Но он уже откровенно сказал мне, что ни я, ни мы оба, ни наша правда или совесть будут тут решать. Наступает грозное время. Известно нам и известно миру, что над его страной, над революцией и над всей борьбой пролетариата уже в течение многих лет тяготеет проклятие, проклятие внутренней измены. Каковы же пропорции между нашей маленькой общей судьбой и судьбой мировой революции и международного пролетариата? Если уж суждено нам ошибаться и путать, то никогда в ущерб этой последней!
— Подумай, Ян Мартынович! — воскликнул он чуть ли даже не в отчаянии. — Если ты не агент, а настоящий наш человек и брат, то и сам все поймешь и мне нечего тут объяснять. Через месяц, через год Гитлер будет в Париже или Лондоне. Скажи сам, куда он потом повернет, а?
Что я мог сказать? Тут нечего было возразить. Я развел руками и опустил голову. Слишком часто я оказывался на волосок от смерти, чтобы не чувствовать приближения опасности. На лице моем мгновенно выступила испарина, руки задрожали. Но тогда он, смущенно улыбаясь, подсунул мне полный стакан. Я глубоко вздохнул, не ведая еще, один ли это из тысячи или же один из последних. А все-таки полегчало, и я выпил водку, выдохнул в рукав, сжал кулаки. И я вспомнил, что учил меня так пить первый мой друг на испанской войне — Васька Жубин, Василий Сергеевич Жубин. Он-то первым просвещал меня относительно измен, которые везде и всюду стремятся поразить ряды и даже штабы революции. Ему не надо было долго объяснять — оба мы видели это под Эбро, в Мадриде и под Питресом. Дважды были в составе взвода, приводящего в исполнение приговор, а карали мы по справедливости настоящего шпиона, пойманного при попытке похитить оперативные карты. Дело недолгое, но вспоминать мерзко. Я не рассказал о нем следователю, помнится, только рассмеялся, хотя и невесело.
Следователю это не понравилось.
— Над чем ты смеешься, а? Что война на нас идет? Да?
Я возмутился, резко запротестовал, ударил кулаком в грудь. Просто вспомнилась небольшая и не очень смешная история о том, как мы с Василием Жубиным пошли под Питресом поразвлечься и чем это дело кончилось.
История эта невыдуманная: в тот день мы познакомились с двумя девушками, даже и не красавицами, а просто милыми насмешницами. Испанскими словами уговаривали мы их, назначили свидание, а они не возразили и преподнесли нам бурдючок молодого вина, крепость которого невозможно было определить на вкус. До полуночи мы были в карауле на передовой, но поверяющий накрыл нас с этим бурдючком на час раньше, отобрал остатки вина, прислал смену, обещал доложить и наказать не меньше как на трое суток строгого ареста. Кричал так, что по передовой разносилось эхо.