Ночь была черным-черна, а вино крепче, чем мы предполагали. Мы и решили: перед наказанием отведать хоть немного счастья. По пути в караульную, совсем рядом с линией фронта, стоял каменный дом этих двух некрасивых, но добрых девушек. После вина, темной ночью они могли бы оказаться прекраснее, чем сама любовь. И на обратном пути нас занесло к каменным постройкам захудалой фермы. Мы звали девушек, выкрикивая имена в черную темень. Они не отзывались. И вдруг надежды наши оживил какой-то шорох. Луна уже поднималась, а мы все выкрикивали их имена разгоряченными глотками: Хуана! Розита! Розита! Хуана! Наконец сначала Василий, а вслед за ним и я на фоне окна увидели двоих. Он заметил занесенный штык, я замахнулся прикладом винтовки. Угодил так, что тот успел лишь в последний раз в своей жизни вздохнуть. Но второй бросился на Василия и подмял его под себя. Я выбил у него штык, сломав ему руку; он взвизгнул, заплакал. Потом мы нашли спички, керосиновую лампу. В слабом ее свете осмотрели дом. Розиту и Хуану те двое попросту закололи штыком. Те двое, которые пришли на нашу сторону брать языка. Один из них еще жил — это был элегантный унтерок. Васька еле оторвал меня от его тощей шеи. А второму я размозжил прикладом затылок. Он не стоил больше, чем отобранное у него оружие.
Но этот жил. Мы заставили его целовать босые, грязные, холодные ноги убитых девушек. Потом повели его прямо в штаб сектора, и нелегко ему было идти в непроглядной темноте, с перетянутыми до крови руками, с ремнем, накинутым на шею. Так мы потеряли надежду на любовь, Франко потерял двух разведчиков, а нам отменили арест, что очень плохо кончилось для Василия, ибо в тот же самый день во время бомбежки наших позиций осколок стокилограммовой бомбы как бритвой срезал ему ступню.
Следователь выслушал этот рассказ сосредоточенно и молча. И только после долгой паузы взялся за ручку.
— Васька? — спросил он. — Значит, Василий Жубин?
— Да.
— А как его отчество… и откуда он родом?
Я хорошо помнил: Василий Сергеевич Жубин из Ростова-на-Дону. Но я знал, что, если бы даже у него взяли показания, они мне мало чем помогли бы. В то же время я не был уверен, пойдет ли ему на пользу знакомство со мной. Мне не понравилось выражение лица следователя, да и ручка тоже. И я ответил: Иван Артемьевич, слесарь из Уфы.
Следователь понял, вздохнул, отложил ручку.
— Не хочешь — не надо, — пробурчал он даже как будто с облегчением. — Но скажи мне правду: кто тебя из этой Африки послал в Испанию?
— Пилсудский, — сказал я.
Следователь разозлился не на шутку. Ударил ладонью по столу, закусил губу.
— Послушай, тогда, в июле, твоего Пилсудского уже не было в живых. Ну, так кто?
— Он явился мне во сне и приказал: иди.
— Ян Мартынович, — проговорил следователь, угрожающе сопя. — Не испытывай моего человеческого терпения.
Я не испытывал его терпения. Искренне уважал его добрую волю и человеческое терпение. Но как же я мог правдоподобно объяснить терпеливому этому человеку, что именно яростная ненависть к бывшему когда-то господину и богу моей юности толкнула меня сначала в тюрьму, а затем в долгие странствования в поисках такой веры и учения, в которые я мог бы уверовать так же истово, как Моисей в каменные скрижали на горе Синайской? Очень долгими были эти странствования и не прямы пути их. Но как раз в Испании я уже твердо знал, на чьей я стороне, и даже сейчас, здесь, в тюрьме, которой я не заслужил, я был более чем когда-либо убежден, и я мог бы доказать этому терпеливому человеку, что я в самом деле отбросил уже без остатка слепую веру моей юности, что я навсегда расстался со своим идолом.
Я шел за любимым Комендантом, Начальником и Вождем от боя к бою, с волынского фронта в прусскую тюрьму, из прусской тюрьмы в роту личной охраны и, наконец, по собственной просьбе в восемнадцатую добровольческую дивизию против большевиков на Киев. Я шел, еще стараясь верить, что иду путем своего единственного Вождя прямо в свободную, независимую и справедливую Польшу!
Но потом, когда она была уже свободная и независимая, гарантированная трактатами, поддерживаемая законом и безмерной нашей радостью, — тогда-то мне опять приказали стрелять! Приказали мне стрелять! В кого? В заморенных войной хамов, крестьян из родной деревни Собика, в бунтующих крестьян и — в довершение всего — в рабочую толпу, которая вышла на улицу, требуя своей независимой и для нее справедливой Польши.