Читаем Долгое-долгое детство. Помилование. Деревенские адвокаты полностью

Время брало свое. Как говорила Старшая Мать, блуждавшая душа к своему гнезду вернулась. Вернулась — и надвое разделилась. Одна половина памятью и верностью стала, вторая — жизнью и надеждой. Так каждой матери своя доля вышла — память и жизнь. И я одной душой, поделенной надвое, начал жить. Так и живу.

НАСИП УДАЧЛИВАЯ РУКА

Вот уже и с войны много лет миновало. Миру покой пришел, стране достаток. Раны телесные затянулись, душевные унялись. Несчастный с горем, сирота с сиротством, безногий с хромотой, безрукий с пустым рукавом своим свыкаются понемногу. А что делать, надо привыкать. Мы, кто из боя живыми вернулись, снова, как в детстве, сблизились, теснее стали жить. Общая судьба, которую мы пронесли по единственному шаткому мосту, от смерти к жизни протянувшемуся, снова у одного очага собрала нас. Даже мужчины, которые в юности из-за девушек чуть не ножи скрещивали, о кровной вражде своей забыли, к одному огню прибиваются, из одной чашки готовы есть. С теми, кто на чужбину уехал, вестями обмениваемся, приветы шлем. И все же одного мы, ровесники, боимся переклички. Знаем, там, где когда-то густой лес шумел, редкие деревья стоят. Один ровесник отзовется, четверо — нет. Про лес я не зря вспомнил. Был возле аула когда-то могучий дубняк. За четыре долгие военные зимы его весь извели. Лишь одинокие печальные дубы то там, то здесь высятся. Самые огромные, самые могучие остались. Видно, женщинам и детям свалить их было не под силу.

Порою и чудо случается: или без вести пропавший — весточку пришлет, или уже отпели и похоронили кого, погибшим считали — сам домой приходит. Потому у ожидающих все еще не уймется в сердце надежда, ноет и ноет…

В год, когда помер было уже, да ожил Круглый Талип, вернулся в аул давно похороненный Насип Удачливая Рука. Мы встретились. Не будь этой встречи, мой рассказ о нем был бы, наверное, короток: «У Насипа рука легкая, это все знают. Что тут еще прибавишь?» А прибавить, оказывается, было что.

Узнав, что вернулся Насип, я тут же отправился в дом Шарафетдина Усатого — так отца Насипа прозывали. Всего-то и богатства у Шарафетдина было — вот эти черные, на ежонка похожие усы. Сколько я помню, вокруг двора плетня, на дворе скота у него не было, но усы он весь свой век берег, обихаживал, заботился о них. Сначала усы черными были, потом побелели, затем понемногу и желтыми стали. Была у Шарафетдина странная привычка: домочадцев своих он не по именам, а по прозвищам, самим придуманным, звал. Насип — Пес, средний — Помело, младший — Ухо, жена — Артистка. Ямлиха-енге на артистку совсем не похожа. Есть, правда, одна странность: идет себе, шагает и вдруг, из-за парализованной ноги, вкось пойдет или встанет и на месте немного потопчется. Вот и все, чем на артистку, может, похожа. Других талантов вроде и нет. А муж вон как ее высоко ставил — артисткой называл… Хоть Ямлиха-енге Насипу и мачехой приходилась, но его не обижала, мягкой была. А Шарафетдин крутой был, злющий. Никому житья не давал, особенно старшему сыну. Из руки стакана не выпускал, с языка мат не сходил. Он все время где-то на стороне бродил, чем-то промышлял. Плотничал, кажется. В короткие же свои наезды весь дом вверх дном переворачивал, всю улицу покоя лишал.

Кажется, случилось это в первые годы, как мы в колхоз вступили. Долго ходил где-то Шарафетдин и вернулся на сей раз с порядочной, по слухам, добычей. Вернулся и в самую горячую страду, пьяный, матерясь, из конца в конец улицы пошел шляться.

В сумерках после работы собрались на нашей завалинке соседи, говорили о чем-то, когда, шатаясь, кроя на все корки японского царя, подошел Шарафетдин. Он, надрызгается когда, всегда так, прежде чем прицепиться к кому-нибудь, начинает японского царя ругать, причем через слово на другое похабщину льет.

— Да я их всех в кучу — отца и деда его, японца старого… Всю родню его… весь род японский. Плевал я на царя японского. Да не то что пастуха Нуретдина, я даже и Казну-Исхака за него не отдам, чтоб мать его псы голодные задрали…

— Ты все-таки полегче, Шарафетдин, дети здесь, — сказал мой отец, и женщины могут услышать.

— Пусть слышат! Что еще бабам нужно? — пригладил он ладонью усы. Пусть слышат!

— На этом хватит, Шарафетдин, — еще раз предостерег отец.

— А ты что здесь сидишь, мне приказываешь, сыч старый? Имеешь право? — раздулся тот. — Тебя что, японским царем поставили, что ли? Прочь, курица ташкентская! Да я твоего японского…

— Давно ты у меня в печенках сидишь! — сказал шестидесятилетний мой отец, вскочил легко и, размахнувшись, свалил Шарафетдина с ног. Тот упал навзничь. Долго лежал. Потом на четвереньки поднялся, головой помотал, в себя пришел. Встал на ноги, исподлобья, пристально смотрел на отца. Вот сейчас он на него бросится. Ну, жди драки. Шагнул вперед, откинулся немного. Но замахиваться не спешил.

— Хай-хай, агай! Тебя и впрямь царем можно поставить, — покачал он головой. — Ай-хай, агай, учинил же ты представление…

Повернулся и прямо, не шатаясь, пошел к своему дому. Уже отойдя порядочное расстояние, запел:


Перейти на страницу:

Похожие книги