Позже я узнал, что я был не первый, кому она рассказала об этом «по большому секрету». И когда при случае поинтересовался у Татьяны – знает ли она что-нибудь об этом, та равнодушно ответила: «А, да… Но, правда, так толком и неизвестно, то ли изнасиловал, то ли попытался… Но после этого Люба уже и развелась, и пыталась завязать, а примерно через год они вообще вернулись в Николаевку». Я помолчал, вспоминая, как темно было в моей голове, когда я прочитал
– Ну что, наигралась?
Она прошла еще два-три шага молча, потом заступила мне дорогу, остановилась, заглянула в лицо и сказала: «Я люблю тебя». И прижалась, обняв. Я поцеловал ее и тоже обнял. И почувствовал, какое грузное и тяжелое у нее тело, как холодно пахнет пальто присутственными местами, какие узкие у нее губы. И подумал, что ее зеленые выпуклые глаза похожи на ципреи. Или на глаза римских статуй, с которых время стерло зрачки.
А потом я ехал в автобусе, привалившись плечом к окну, чувствуя, как намокает от испарины стекла рукав куртки и подбрасывает меня на ухабах, а голова бьется о какую-то железяку, но я не удерживал головы, и даже приятны были мне эти болезненные толчки, это чередование теплого и холодного, и это медленное течение времени то в обратную сторону – от утра к вечеру, через ночь, полную мучительного ожидания, то, броском, – вперед, к отчаянию утра, и снова назад – к елке, бумажному ангелу, крутящемуся, как флюгер, в поисках того направления, откуда грядет Благая Весть. И над всем этим ее «Люблю» стояло, как ранний рассвет.
Я ждал ее всю ночь, а эту ночь – с конца лета, каждый день представляя встречу и каждый день радуясь, словно встреча уже случилась. Так много хотелось ей сказать и так много услышать… Но все, конечно, случилось совсем не так и, конечно, гораздо лучше. И я был счастлив. «Пусть намок, пусть бьет, пусть то холодным, то горячим…»