И что мне было делать? Мне нужно было что-то решить, потому что я понимала, что вскоре вынуждена буду покинуть дом. Я не позволю ребенку вырасти таким же, как моя семья. И они обрадуются, если я уйду, потому что не смогут вечно громоздить ложь, чтобы скрыть мой живот, который будет все больше и больше. Минерве потребовалось два месяца, чтобы понять, что со мной что-то происходит. Каждое утро меня тошнило. Однажды мне стало плохо за ужином. Она хотела вызвать врача, думая, что у меня что-то с желудком. Я сказала ей: «Не стоит беспокоиться. Я беременна». Она закрыла двери столовой, чтобы мы с ней остались наедине. Я сказала, что не знаю, кто отец, чтобы еще больше ее расстроить. «Это мог быть любой из шести моих парней», — добавила я. Она сказала то, что я совсем не ожидала услышать: «Я знала, что так будет. Ты была зачата в грехе, и как я ни пыталась, я не смогла тебя изменить». Тогда я не знала, что она говорит о тебе. Она сказала, что я разрушила репутацию семьи, общественное положение семьи Айвори и что я стану источником множества слухов. Я была счастлива это услышать. «Юная леди! — визгливо выкрикнула она. — Вы перешли черту и попали в обитель дьявола!» Я расхохоталась. Она закричала, чтобы я прекратила смеяться. Но от этого мне стало еще смешнее. Мой хохот перешел в истерику. А потом я поняла, что не могу остановиться, и это меня напугало. Как может смех стать пугающим? Она продолжала кричать, я продолжала смеяться. Она сказала, что если я сбегу с этим грязным мальчишкой, то буду жить с ребенком в трущобах. Я все смеялась и смеялась, пока не начала хрипеть, потому что мне не хватало воздуха — я задыхалась от собственного смеха. А потом она закричала, что если я сбегу и рожу ребенка, то никогда больше не получу от нее ни цента. Внезапно смех отпустил меня, и я сказала: «Это я наследница семейного состояния, а не ты. И именно ты не получишь от меня ни цента». Она сразу притихла.
Потом я заявила: нравится ей это или нет, но я буду жить в этом доме и рожу ребенка, и если мы станем париями в этом городе, то по крайней мере это будет честно. Она сразу сменила тон и делано успокаивающим голосом сказала, что мне стоит перестать волноваться за ребенка и мое будущее. «Все будет хорошо, — говорила она с напускным спокойствием. — Не волнуйся, дорогая, я позову врача, и он пропишет что-нибудь от твоей тошноты». Она назвала меня «моя дорогая». Мое наследство купило эти слова и заставило ее выдавить их из себя.
Я сидела на краю кровати, согнувшись пополам, и очень обрадовалась, когда пришел доктор. Он поставил на прикроватную тумбочку бутылочку с лекарством и велел Минерве давать мне по одной пилюле три раза в день. А потом он сказал, что сделает мне укол, от которого сразу полегчает. Иголка вошла под кожу, я сказала: «Ой!» — а дальше я ничего не помню. Проснулась я от невыносимой боли. Минерва объяснила, что при беременности это нормально, и дала мне пилюлю. Я снова заснула, а когда проснулась, она снова дала мне пилюлю.
Прошло три дня, прежде чем я смогла оттолкнуть руку Минервы с очередной пилюлей, которую она совала мне в рот. Я знала, что ноющая боль в моей утробе — не из-за тошноты. Они меня выпотрошили. Они вытащили из меня то, что считали неправильным, что смущало Минерву и повредило бы ее общественному положению. Минерва, изобразив на лице сочувственное выражение, нагло соврала, что у меня был выкидыш. Прозвучало это довольно фальшиво. Она сказала, что я не помню об этом, потому что потеряла сознание от боли. Я обругала ее всеми бранными выражениями, которые смогла вспомнить. Я кричала, а Минерва повторяла, что все будет хорошо и что после всего случившегося нормально испытывать легкую меланхолию. А потом я затихла. К чему было кричать? Что бы это изменило? Я не могла ее победить, потому что не в чем было побеждать. Я была сиротой и никому не принадлежала. У меня ничего не было, не на кого было опереться. Единственный человек, кому я могла доверять, на кого могла положиться, — я сама. Но я была беспомощна и хотела сдаться, потому что больше не желала быть сильной. Зачем?