Читаем Долли полностью

— Ничего столь не забавно, как устроиться на широкую ногу и с блеском, когда знаешь, что состояния нет и, если судьба лишит вас места, жить придется более чем скромно. Это совсем как в театре! На сцене вы в королевском одеянии, потушите кинкеты, уйдите за кулисы, и вы, надев старый домашний халат, тихо поужинаете при свете сальных свечей! Но от этого мне постоянно хочется смеяться, и ничто меня так не забавляет, как мысль о том, что я играю на сцене собственной жизни. Но, как я однажды сказала маме, вот разница между мнимым и подлинным счастьем: женщина, счастливая лишь положением, которое муж дает ей в свете, думала бы с содроганием о том, что подобная пьеса может кончиться. Для меня, счастливой Фикельмоном, а не всеми преимуществами, которые мне дает его положение в свете, — для меня это вполне безразлично, я над этим смеюсь и, если бы завтра весь блеск исчез, я не стала бы ни менее веселой, ни менее довольной.

Вяземский берет Долли под руку и, наклоняясь к ней, говорит:

— Вы, Долли, женщина особая. Вам бы ученой быть.

— Я была бы астрономом.

— Поч ему астрономом?

— А это наиболее отрешенно от Земли.

— Это верно. И наука интересная. Беспредельная.

Немного помедлив, Вяземский говорит:

— А мой отец хотел сделать из меня математика. Получился все же литератор. Плохой, правда.

— Не плохой, князь, — горячим блеском глаз подтверждает Долли свои слова. — Дай бог, чтобы побольше было таких литераторов.

— А Пушкин-то сердился на меня за статью мою о его «Цыганах» и эпиграмму написал: «Прозаик и поэт».

— Знаю, — говорит Долли. — Но знаю и то, что Пушкин высоко ценит вас — как критика, как полемиста, как поэта и, наконец, как человека.

Гости расходятся к вечеру. Долли, Елизавета Михайловна, Фикельмон до кареты провожают Козлова. Теплые пожелания, рукопожатия, ласковые слова увозит с собой слепой, безногий поэт в свое трудное завтра.

А Вяземский, улыбаясь, говорит друзьям, что Елизавете Михайловне можно простить ее проказы уже только потому, что она сумела воспитать дочерей любящих и уважающих ее. А семью сумела создать на редкость дружной. И он цитирует стихи Владимира Соллогуба, посвященные Елизавете Михайловне:

Вам холод света не знаком,И странно кажется, не скрою,Что, в заблуждении святом,Вы так неопытны душою,Хотя так опытны умом!

От себя добавляет:

— Дружба в ней возвышается до степени доблести.

<p>Влюбленная дружба</p>

Назавтра, после приема у Хитрово, Долли с утра маялась головной болью. Ее единственным визитером в этот день был Вяземский. А в его обществе она обычно забывала все болезни.

Вяземский любит говорить о себе. Но говорит всегда интересно и к месту. Долли убеждена, что половина того, что он говорит, уже давно продумана, а может быть, и записана им. Долли с удовольствием его слушает.

В этот день Вяземский в ударе, и Долли не перебивает его горячую речь.

— С тех пор, что помню себя, во мне появлялись и копошились какие-то неосознанные зародыши, литературные и авторские. Например, во время оно «Московские ведомости» выходили два раза в неделю, по средам и субботам. Я всегда караулил их появление в доме нашем и с жадностью кидался на них. Но искал я не политических известий, а стихотворений, которые изредка печатались. Более всего привлекали меня объявления книгопродавцов о выходящих книгах... В детстве я учился лениво и рассеянно. Рано начал писать стихи. Первоначально они были французские...

— Насколько я помню, вы учились в двух учебных заведениях? — перебила Долли.

— Да, первоначально отдали меня в Иезуитский пансион, а затем в пансион при Педагогическом институте.

— А возвратившись, уже юношей, вы застали завсегдатаями вашего дома Карамзина, Василия Львовича Пушкина, юношу Жуковского, Дмитриева, — говорит Долли. — Видите, как я изучила вашу биографию! А еще я знаю, как император Николай I сказал по поводу вашего неучастия в декабрьском восстании: «Отсутствие имени его в этом деле доказывает только, что он был умнее и осторожнее других».

— Благодарю, дорогой друг, — улыбается Вяземский, — но все же мне сегодня хочется еще кое-что добавить. Я был между двух огней: отец хотел видеть во мне математика; Карамзин боялся увидеть во мне плохого стихотворца... «Берегись, — говаривал он, — нет никого жалче и смешнее худого писачки и рифмоплета».

— И как вы все же сделались поэтом?

Перейти на страницу:

Похожие книги