Будет ли Париж принужден к капитуляции, или бомбардирован?
Против последнего возмущается чувство культурного человека. Как, бомбардировать, точно самую заурядную цитадель, этот "ville-lumiere", этот пункт притяжения всех народов, блестящий приют искусств с его незаменимыми богатствами и сокровищами? Немыслимо, вся нейтральная пресса (как я узнала впоследствии) восстала против такой меры, но пресса партии войны в Берлине настаивала на ней: ведь это – единственное средство окончить войну и – потом – какая слава: завоевать город на берегах Сены! Между тем, именно протесты иностранной печати и заставили известные кружки в Версале приступить к крайней стратегической мере – ведь бомбардирование в сущности пустяки. Таким образом, 28 декабря я заносила в свой дневник дрожащей рукой: "Вот и дождались!" Опять глухой удар… пауза и опять".
Дальше я ничего не писала, но отлично помню ощущения того дня. В этих словах, "вот и дождались", наряду с испугом сказывалось чувство облегчения, которое мы испытываем в те моменты, когда наконец разрешится невыносимое напряжение нервов. То, чего мы так долго ждали и боялись, что отчасти считали нравственно невозможным, все-таки наступило. Мы сидели за холодным завтраком (состоящим из хлеба и сыра: в жизненных припасах стал уже ощущаться недостаток), Фридрих, Рудольф, гофмейстер и я, как загрохотал первый выстрел. Мы все в недоумении подняли головы и посмотрели друг на друга. Неужели это…?
Но нет, может быть, по соседству обрушились ворота или что-нибудь в этом роде. Потом опять все стихло. Мы стали продолжать прерванный разговор, не договаривая мысли, вызванной у нас зловещим звуком. Вдруг, через три, четыре минуты опять то же самое. Фридрих вскочил.
– Это бомбардировка – сказам, он и бросился к окну.
Я пошла за ним. С улицы доносился говор; там составлялись группы: люди стояли и прислушивались или обменивались словами в большом волнении. Вдруг в комнату вбежал наш камердинер, и сейчас же грянул новый залп.
"Oh, monsieur et madame – c'est le bombardement!" В отворенных дверях столпилась вся наша прислуга – до последнего поваренка. При таких обстоятельствах, как война, пожар или наводнение, исчезают все сословные разграничения, и, забывая о них, люди в опасности теснее жмутся друг к другу. Гораздо более, чем перед смертью – так как при погребальных церемониях различие общественных положений очень резко выступает на вид – все чувствуют себя равными перед
VIII.
Впрочем, бомбардировка оказалась не так ужасною, как представилось нам в первую минуту. Ни пылающих зданий, ни кричащей от страха толпы, ни беспрестанного града бомб, свистящих в воздухе, а только эти глухие, отдаленные, не особенно частые раскаты. Спустя некоторое время, мы стали почти привыкать к выстрелам. Парижане даже ходили прогуливаться в те места, откуда была слышнее музыка канонады. Там и сям снаряд падал посредине улицы и разрывался. Но очень редко случалось видеть это вблизи. Хотя некоторые бомбы убивали людей, но в городе с миллионным населением о таких случаях приходилось слышать довольно редко. Ведь и в обыкновенное время постоянно читаешь в газетах о несчастных происшествиях, но не принимаешь их близко к сердцу: "Каменщик упал с лесов с четвертого этажа и разбился" или "прилично одетая дама бросилась через перила моста в реку" и т. п. Осажденных пугало и печалило не бомбардирование: их сторожили голод, холод, нищета. Впрочем, у меня врезалось в памяти одно объявление, отпечатанное в черной рамке и присланное к нам в дом:
"Господин и госпожа N. извещают о смерти своих детей: Франсуа (восьми лет) и Амелии (четырех лет), убитых бомбой, влетевшей в окно. Родители просят о немом сочувствии их горю".