Встретил он ее молча, просто подал ей мокрую — от помидора — руку. Так только, два пальца. Сказала — интересно ей взглянуть на уборочные работы, на молотьбу… Раньше надо было приезжать, да не сюда… Интересно там, где новые машины, комбайны, где прошли грозы, ливни, наводнения, где прямо-таки за жизнь приходилось бороться. А у нас что — мы все никак не справимся. Затянулся обмолот. Ну, да и мы скоро разделаемся, обычно-то кончаем этак к двадцатому июля, на целый месяц нынче запоздали. Бригадир улыбнулся. Сунул сноп в прожорливую глотку. Барабан блеснул монолитным валом шлифованной стали. Ее, видишь ли, интересует проблема молодежи. Не той, что в добровольческих бригадах. Те-то приедут и уедут, а ее интересует молодежь, которая здесь остается. А где такая молодежь? Зачем она ее ищет? Говорят, художница она. Что же она собирается рисовать? Нечего художнику шляться по полям, да еще с портфелем, художник должен сидеть на месте и рисовать! И что уж может нарисовать такая, одним глазом смотрит… Вспомнил, как он ей сразу сказал: «Посмотрите, товарищ, нас тут пятнадцать человек, и ни одного молодого, если не считать той девушки, Эвы. Немолоды мы, и все, чуть не до одного, все, кого вы тут видите, раньше были сезонными рабочими, на дорогах камни били, за любую работу хватались — вот мы-то и ухватились за кооператив, крестьянам он не очень по вкусу пришелся. Землю, правда, отдали, а вот работать, сказал бы я, не горазды — приходят от случая к случаю, вроде только помогают нам. Все мы уже старые, но — тянем еще, тянем!» — «Зачем вы так говорите? Тридцать пять лет — не старость, какой же это возраст!» — «Как вы сказали, трид…» — «Ну да, так мне кажется…» — «Et bien, mais enfin regardez moi bien! Trente cinq — je n’ai été tant q’en Belgique et en France, moi. Mes seize ans passes, je suis allé, moi. Comprenez vous bien?»[29]
. Ах, как она тогда отвела прядку волос с правого глаза, и все равно не поняла, пришлось ему повторить по-словацки. Не разбирается — да откуда ей разбираться, бедняжке… Шестнадцать лет мне скостила… Омолодила на шестнадцать лет… Бригадир опять усмехнулся, немножко подосадовал, зачем излил на одноглазую столько французских слов, принял от пожилой женщины сноп, сунул в глотку молотилки… У нас проблема не молодежи, а стариков. До каких пор еще будем в силах тянуть? Она это отлично заметила и как деликатно начала расспрашивать. Где же, мол, дети, мальчишки? Молодежь не желает работать на таких развалинах, молодым новые машины подавай, более современные и удобные, более производительные, дождаться их не могут, разбегаются, нетерпеливые. Бригадир совал снопы в глотку машины, некоторые до того сырые, что в лицо ему брызгали капли воды. Снопы дурно пахли, заплесневели, даже подгнили кое-где. Знала бы эта художница, как иногда трудно… Может, хорошо сделала, что приехала — расскажет в других местах, что тут увидела, может, и одним своим глазом хорошо все рассмотрит и нарисует, напишет красками. Он оглянулся на холмы, четкие и синие, над самым высоким стояло белое облако, уже излившее дождь. В той стороне — Сивец, он, правда, не такой уж сивый, как его назвали. Вспомнилась славная дубовая роща, высокие молодые дубы, их острая, шершавая кора. Местами она как нож, подумал он. Ранит кожу, царапает. Раз ночью пришлось ему отправиться туда, под Сивец, темно было хоть глаз выколи, а он должен был тайком срубить крепкий молодой дуб! Он никогда не воровал, а тут другого выхода не было. На элеваторе сломалась подпорка, а нигде ни щепочки. Как починить? Вот и пришлось ему ночью рубить здоровый молодой дуб. Подпорку он починил, заменил поломанную сырым деревом, но — выдержала, и теперь уж выдержит до конца. «Ступайте к чертям!» — заорал он тогда на двух мужиков, которые пришли просить обрезки дуба. Для чего-то им нужно было, многое в хозяйстве ломается, когда с машинами обращаются небрежно. — «К чертям ступайте оба! Воровать вам неохота, трудно? Не дам! Ночью выбрать дуб, свалить, стащить лошадью одному — этого вам не хочется? Вы не воруете, куда, вы не воры, не расхитители, вы… одним словом, святые!..» Он прогнал их тогда — но, в общем-то, так дальше нельзя, пусть даже элеватор починили и работает он исправно. Надо заготовить лесоматериал, в план включить, чтоб был под рукой на случай нужды. Пока у нас эти старые развалины, понадобится и дерево, и железо для починки и, может, не одному честному человеку придется еще ходить воровать государственный лес… Молодые люди уже потеряли к этому вкус, их, как говорится, медом не заманишь на такие авантюры, бегут они от таких развалин, одна Эва еще держится. Глянул — где Эва? Выбрала, бедняжка, самую паршивую работенку, под элеватором убирает, следит, чтоб половой отверстия не забило. Ходит работать к молотилке — и все затем, чтоб встретить здесь Селецкого, инженера… Да, барышня милая, тут за многим нужен досмотр, мысленно обратился он к одноглазой художнице, как если б она стояла рядом. Иначе все наперекосяк пойдет — да, впрочем, и идет. «Использование техники», «условия труда», «рабочая обстановка» — такие слова ветер разносит, как полову. А вот позавчера иду это я с поля, стемнело уж, месяц светит… У нас, знаете, остался в деревне один-единственный единоличник. Снял-то он с поля с гулькин нос, но задумал все сразу обмолотить, ходил, просил, не прикатим ли к нему молотилку; мы и хотели было позавчера, да де вышло — на той молотилке, что работала поближе к нему, полетела передняя ось — и ни с места. А остальные — в поле, у скирд. Что делать? А ничего! Ушел он домой, а вечером иду это я с поля, вижу — у него комбайн молотит. Гос-споди! Вот это да! Смешно, конечно. Комбайн во дворе, около малюсенького стога — ну, сказать, просто кучка пшеницы — гудит, грохочет, во все фары светит, а пшеницы-то кот наплакал, тоже мне большой обмолот! (Комбайн-то был единственной самодвижущейся машиной поблизости.) И так это было смешно, что я и сердиться не мог. А собака вот в чем зарыта: у единоличника дочка, и люди болтают, будто комбайнер на нее виды имеет. Ну и приехал молотить. Времени этот «большой» обмолот отнял немного, только уж больно смешно. Вот бы вам, барышня, нарисовать такую молотьбу, да что вы сможете нарисовать-то? Ничего! И кто станет смотреть на такую картину: машина, комбайн, во дворе хотя бы и последнего единоличника? Вот если б нарисовать то, что при этом думаешь… Но такое, пожалуй, и не изобразишь, и откуда этой одноглазой знать, какие мысли бродят в людях?