Эта же подружка читала первый вариант моей книги. Она сказала, что, в сущности, находит все очень грустным. Я тогда пребывала в подавленном состоянии, и такой отзыв был нужен мне не больше, чем табурет и веревка. Я внимательно перечитала свой текст, пытаясь отнестись к нему с точки зрения человека, который мало что знает о проститутках, как я сама, когда начинала. Никаких изменений: я продолжала смеяться в тех же самых местах. Мне казалось, что я читаю между строк именно в тех местах, которые она сочла грустными. И довольно долго, даже через месяцы после этого разговора, мне мешала писать мысль, что, возможно, все это смешило только меня. Я страшилась, что если там и был некий юмор, то черный, очень черный, как катарсический плохой вкус судмедэксперта, способного надеть маску клоуна на оторванную голову трупа. Несмотря на мои неловкие попытки вызвать улыбку, остальные люди, вероятно, продолжат замечать лишь ужас в чистом виде, торговый обмен одних изгоев общества с другими. Я мечтала спросить у своей подруги, потому что это было единственным, что по-настоящему важно:
Будто это не очевидно.
Войдя в роль горделивой писательницы, решив, что я смешная и все на свете могут идти своей дорогой смотреть спектакли Кева Адамса, я перестала писать из-за своей семьи. Предпочитаю сказать до того, как мне зададут вопрос: да, я об этом думала. Да, я постоянно об этом думала. Нет, я не убила своих родителей, окей? Бог свидетель, я попыталась, но они, по всей видимости, бессмертны. Ох, как порой с меня катился градом пот. Со мной и по сей день такое бывает, когда эта мысль приходит мне в голову, после того как я слегка обкурюсь!.. Днем на голодный желудок я преисполнена чувством долга, позволяющим мне смести все угрызения совести одним воинственным махом руки. Однако вечером я, как трусиха, забывая про свой внешне храбрый вид, начинаю писаться в штаны. Предчувствие говорит мне, что, если я отправлю свой манускрипт какому-либо профессионалу издательского дела, моя рука, мое плечо и, в довершение всего, я вся целиком окажемся раздробленными зубцами станка несказанных размеров. С минуты А, когда я нажму на кнопку «отправить», до минуты Б, когда отец бросит мне в лицо с непроницаемым видом, что, правда, пять лет моей учебы в платном католическом институте были хорошей инвестицией, я вижу лишь падение вниз. Оно приукрашено напрасными попытками прикрыть задницу концепцией романа, и это добавляет к моей низости оскорбительное отсутствие храбрости нести ответ за свои поступки. Нет никакой возможности спрятаться — эта мысль сводит мои внутренности вплоть до того мига, когда я закрываю глаза. С утра — снова приступы трусости, выдумки стратегий, призванных смягчить шок, и это возмущает меня. Почему я должна прятаться? Я была горда. Я была счастлива в Доме. Мне нравилось общаться с этими девушками, мне нравились эти мужчины, цвет моей кожи при розоватом свете и игры теней на моем лице, ощущение, что я без конца создаю новую Эмму и уйму новых Жюстин. Я любила впечатление, что нет ничего невозможного. И если я была способна погрузиться в то, что многие воспринимают как ад, — значит, во мне есть инстинкт жизни, унаследованный от родителей. Я — это они. И я — это постоянная могучая радость, вечный заливистый смех, я — это мой отец и моя мать, мои бабушки и дедушки, сестры. Все они полностью живут в этой способности быть мной и смеяться над этим, а еще — находить поэзию и нежность повсюду. Я черпала силы, наблюдая за тем, как они живут и прижимаются друг к другу, когда что-то не так. И если мне так нравилось быть окруженной женщинами, смеявшимися тогда, когда можно было плакать, безмерно плевавшими на все, гладившими друг друга по волосам, чтобы излечить печаль, и шлепавшими друг друга по заднице, чтобы подбодрить, — то это потому, что девчушка во мне помнила минуты, когда отчаяние оставалось вдалеке, на астрономическом расстоянии, потому что рядом были все эти люди, чей запах был мне дорог.