После исчезновения Ираклия Голубень его жена Саша Чирина стала как треснувшая ваза, из которой вынули цветы, сосредоточилась на воспитании сына. Чередуя кнут с пряником, она отдавала предпочтение первому, так что Прохор с рёвом убегал из дома, то утирая кулачком слёзы, то грозя им матери: «Не на того напала!» Ещё лежа в колыбели, он думал о себе, об окружавших его людях, склонявших к нему в кроватку лица с натянутой, фальшивой улыбкой, видя их безмерную усталость, их бессмысленные страдания, вывел целую философию, которую, однако, не мог выразить словами своего бедного языка. Он дёргал мать за подол, поднимая голову, отчаянно кривил рот с молочными зубами, бубнил, лепетал, агукал, пытаясь сказать следующее: когда живут, то ходят из одного пункта назначения в другой с какой-то неясно заданной целью, а, когда, выбившись из ритма повседневных занятий, умирают, то покупают билет на корабль, не имеющий порта приписки, бродяжничающий Летучим Голландцем по морям, и продолжают набираться впечатлений, так недостававших им в жизни, но смерть есть смерть, и её ужас заключается в том, что им не с кем в ней поделиться. А бывает, что такое случается ещё при жизни, которая несёт тогда в себе частицу, зародыш смерти, всё больше проступающую, как тьма сквозь неясный свет ненастного вечера. Жизнь и смерть — это сообщающиеся сосуды, которые соединяет одиночество, призраком маячившее в первой и жадно обнимающее во второй, одиночество, чью горечь приходится испить до дна, прежде чем, смирившись, вкусить его сладость. Но мать не могла пробить стену его одиночества, точно он не стоял перед ней из плоти и крови, а уже умер, она только нервно одёргивала юбку, сажая на колени, качала, напевая колыбельную, слова которой казались ему глупыми и пустыми, а затем, взяв на руки, относила в кровать, бережно укрывала одеялом, чтобы потом, поцеловав в лоб, выключить свет. И он, таращась в кромешной тьме, ещё долго не мог уснуть, думая о себе, об окружавших его людях, которые с утра склонят к нему лица с фальшивой улыбкой, укоренялся в своей философии. А когда достиг совершеннолетия, не ладивший с Ираклием Голубень при его жизни, из чувства протеста удлинил фамилию, став Чирина-Голубень. «Человек с двойной фамилией — человек с двойным дном, - предостерегала его мать, у которой от злости тряслись губы. — Что про тебя подумают в доме?» Но Прохор только отмахивался. У детей, зачатых во время эпидемии неусидчивости, было всё быстрее: они говорили быстрее, чем думали, а делали быстрее, чем говорили и, когда подросли, брились двумя бритвами сразу, попеременно омывая их под струёй воды. Но Прохор, хоть и родившейся до эпидемии, опережал всех. Ел он так быстро, что заканчивал десерт, когда другие приступали к закуске, а во сне перекручивал простыню, так что от его движений рябило в глазах.
«Относитесь к человеку так, будто он должен через час умереть, - проповедовал о. Мануил.- И ваши сердца наполнятся состраданием».
«Если он уже покойник, чего с него взять? — не выдержал в заднем ряду Прохор, дергая за руку мать. — Разве успеть что-то получить?»
На него зашикали. Но Прохор только усмехнулся, видя, что вокруг давно относятся друг к другу, как учил о. Мануил, не тратя силы на бесполезное милосердие.
Ему было девять, ранней весной он гулял во дворе, задирал голову к верхушкам деревьев, считая на пальцах разорённые за зиму птичьи гнёзда, когда его клюнула ворона. Два дня он провалялся в постели, слушая оханье матери, уставившись на дверь, ведущую в чулан. А на третий перебил из рогатки всех ворон в округе. Они падали с деревьев, как яблоки, махали перебитыми крыльями, беспомощно раскрыв клюв, каркали на сбежавшихся из подворотен кошек. Прохор хотел было отогнать мелких хищниц, но тут его схватил за ухо сутулый бородач с длинными плоскими ногтями и потащил по улице, ругаясь на языке, который Прохор слышал только во сне. Он привёл его к угловому подъезду, толкая по крутой, засиженной слизняками лестнице, спустил в подвал, где на высоком стуле медлительный человек чинил сапог невиданных размеров. «Посмотри, что делает твой сын!» — крикнул бородач, бросив к ногам сапожника мёртвую ворону. Человек отставил сапог в сторону, взял ворону за сломанное крыло, а Прохора за руку. Потом, всё так же неторопливо, отвёл его в чулан, где сушился лук, и закрыл вместе с мёртвой птицей. Прохор прислушивался в темноте, густевшей от запаха лука. Он ждал, что дух вороны явится мстить, но слышал только гул крови в собственных жилах. А когда проснулся, дверь чулана была открыта, и мать, согнувшись над веником, выметала птичьи перья. «Всяка тварь ест другую», — понял в тот день Прохор, почесав затылок. И у него прорезался зуб мудрости. А когда спустя неделю после того, как его клюнула ворона, Прохор выздоровел, то понял, что всё его страшное приключение было кошмаром, однако, запустив в рот палец, нащупал зуб мудрости.