Глядя на брата, Архип взялся за ум — поступил в институт, где прилежно учился, а потом устроился на престижную работу. Как и предсказывал Нестор, он женился на невестке — не откладывая в долгий ящик, в день её развода, и в его невестах Виолетта походила всего несколько часов. А через восемь месяцев она родила, так что осталось невыясненным, был ли это ребёнок Антипа, подаренный ей на прощанье, или недоношенный Архипа. «Вылитый отец! — щебетала роженица. — Вы с братом так похожи — в постели не различишь!» Но братья ревновали, не желая и в мыслях делить ребёнка.
- Постыдись, святоша, - увещевал Архип. — Мало у тебя будет духовных чад?
- На всё воля Божья, - закатывал глаза Антип. — А случившегося не вернуть.
И ребёнок, как с родимым пятном, рос с вопросом: кого звать отцом, а кого дядей? «Ветром надуло!» - разрешила его сомнения мать и, чтобы обоим не было обидно, дала сыну свою фамилию. Так в доме появился Артамон Кульчий, похожий больше не на ребёнка, а на постаревшего, захиревшего ангела. Скользкий, как обмылок, с гусиной от холода кожей, он выскочил из рук крестившего его о. Мануила, едва не утонув в купели. А крёстным отцом у него стал вездесущий Нестор. В отличие от Савелия Тяхта, пускавшего дела на самотёк, Нестор с упоением исполнял обязанности домоуправа, был в курсе всего происходящего, проникая своими телячьими глазами в суть вещей, выворачивал их наизнанку. Он лез в каждую щель и хлопотал об одиноком, всеми забытом Соломоне Рубинчике, которого вместо пяти мест перестали видеть и в одном, а когда выломали железную дверь, увидели совершенно голую, без мебели комнату, обклеенную вместо обоев денежными купюрами, с низкой люстрой, под которой в броуновском движении кружились мухи — они вились над головой хозяина, сидевшего на тугой, перевязанной бечёвкой стопе документов, канцелярских бумаг, выписок из нотариальной конторы, аккуратно распечатанных актов купли-продажи, дарственных, счетов фактуры, неоплаченных квитанций и просроченных договоров, а другая стопа, повыше, служила ему столом, на котором его мёртвые, скрюченные пальцы с вечным пером застыли над предсмертной запиской: «Будто контракт разорвал…»; и Нестор, ухватив за голову, волочил по полу окостеневшее старческое тело, которому пришлось подрезать сухожилия, чтобы втиснуть в гроб. Им двигало милосердие, как и в тот день, когда, не выдержав воя из тринадцатой квартиры, он задушил Еремея Гордюжу. Сначала он хотел просто выкрасть героин, чтобы, спустив в канализацию, избавить от белой отравы, но, толкнув дверь, которая предательски заскребла по неровному полу, увидел живой труп, и в нос ему ударил запах разлагавшейся листвы. Еремей Гордюжа корчился на стуле с бессмысленно вытаращенными глазами, в которых читалось, что он больше не поднимется над своим жалким существованием, и тогда Нестор накинул ему на шею резиновый жгут для стягивания вен. Он чувствовал себя Богом, которому дано право на эвтаназию, право вершить суд, освобождая от одиночества и безумия. И слушая упреки от умиравшей Изольды, он нисколько не раскаивался, зная, что лишь из сострадания погрузил Савелия Тяхта в бесконечную тьму. В чулане он зажёг свечи, которые лежали в коробке при входе, вместе с приветствием дал ощупать Савелию Тяхту своё лицо, чтобы тот хорошенько его разглядел, поставил чайник, достав пакетики с мятой. Савелий Тяхт оживился, вспоминая, как они делали уроки, гладил Нестора по голове, точно тот оставался ребёнком, говорил про его отцов, таких разных, но по прошествии лет казавшихся уже похожими, а в конце вздохнул: «Эх, была жизнь, да вся вышла». Нестор смотрел в его стеклянные неподвижные глаза и, плеснув себе кипятка, обжёгся, не найдя слов утешения. А Савелий Тяхт, прихлёбывая чай, жаловался на Изольду, предостерегал, чтобы не разменивал жизнь пятаками, оказавшись в старости под каблуком, и вдруг, уставившись, точно зрячий, заплакал: «Как же я устал, Изольдович!» Мята была свежей, и её аромат заглушил вкус снотворного, лошадиную дозу которого всыпал Нестор. Размешивая его в стакане, он так звякал ложкой, что, казалось, Савелий Тяхт непременно обо всём догадается, и потом, ворочаясь в постели долгими бессонными ночами, Нестор всё не мог решить, принимал ли из его рук лекарство безнадёжно больной ребёнок или пил цикуту умудрённый старик.
В доме, который считал своей вселенной, Нестор был всемогущим, проникая взором сквозь дверные «глазки», точно вламывался в чужую жизнь. И в ней для него не было секретов. Забившийся под крышу, словно воробей в стреху, обитатель сотой квартиры был известным писателем, казалось, переселившимся в телевизор, как Ираклий Голубень - в свою картину. Он был всегда с иголочки одет, но Нестор видел его и без одежд. Поднимаясь вечером на громыхавшем лифте, чтобы полить известью чердак, на котором завелись громадные полосатые осы, точившие жала о деревянные балки, он читал его мысли, слыша глухие стенания: