А психоаналитиком, приходившим на исповедь к о. Мануилу, был врач, живший над квартирой, которую занимал Савелий Тяхт. «Жизнь длинная, а память короткая», − отмахивался он в юности, совершая очередное безрассудство. «Жизнь короткая, а память длинная», − охал в старости, ворочаясь бессонными ночами и, как угли кочергой, вороша прошлое. В детстве его пугали чёрной рукой, хватавшей из темноты, так что, когда выключали свет, он в страхе забивался под одеяло, а теперь он понял, что эта рука − память, от которой нет спасения и которая настигнет даже под землёй. Ему казалось, будто он только вчера навещал Савелия Тяхта в тёмном, пропахшем луком чулане, щупал пульс у его матери, от волнения принимая за него собственный, выкурил с ним две трубки и опорожнил две бутылки — сначала у себя, потом у него, события путались, кружась мошкарой над лампой, то сбивались в кучу, то разлетались по сторонам. Он вспоминал, как кричал Исаак, умоляя положить его в психушку, как делал ему укол, от которого мысли в голове прыгают, точно блохи, и думал, что сам, как микроб, жил от эпидемии до эпидемии, во время которых воскресал из сонного, житейского небытия, ощущая свою нужность, когда, требуя помощи, его рвали на части, а он переносил болезнь на ногах, бывая в пяти местах сразу, бегая по этажам, как во время лихорадки неусидчивости, оставаясь таким же бессильным, вспоминал, как всю жизнь выписывал лекарства, сколь безвредные, столь и бесполезные, убеждая в чудодейственности которых, загонял в постель, уверенный, что долгое лежание, став невыносимым, быстрее поставит на ноги. Вспоминал, и как давал таблетку, слепленную из подкрашенного крахмала, спрашивая потом: «Помогло?» А когда слышал: «Не очень», хлопал по плечу: «Помогло, помогло, ты просто не знаешь, что бы без неё было». Накручивая на палец длинные седые пряди, он думал, что молодость, как деньги, не сбережёшь, потому что в прошлое нет возврата. А с рассветом, когда реальность отодвигалась всё дальше, бродил во днях своего детства, когда волосы были как воронье крыло, не в силах вернуться, потому что из прошлого нет возврата. Практику он давно оставил, проводя дни на канале, кормя с руки крикливых чаек, говорил с собой, рассыпаясь иногда коротким, неприятным смехом, а вечера коротал во дворе, в беседке, попыхивая трубкой, косясь на жёлтые от никотина пальцы и сплёвывая между ног. Издалека, как за сойками в лесу, он наблюдал оттуда за молодёжью — боясь спугнуть, слушал их весёлое щебетанье, изредка подкармливая пивом с бутербродами, слушал их музыку, певцов, бывших для них кумирами, и думал, что при правильном развитии всё, чему поклоняешься в молодости, оказывается ерундой, приносящей разочарование.
− А при неправильном? − спросили его со смехом, когда он имел раз неосторожность высказать свою мысль.
− При неправильном? − повторил он, и было видно, что вопрос поставил его в тупик. — Действительно, а при неправильном?
Он ещё минуту с глупым видом чесал затылок, а потом удалился под дружный хохот. Врача звали Марат Стельба. Он давно жил, подчиняясь численнику, а во дворе ждал сына Авессалома, с которым не мог встретиться в одной квартире.
Плоскогрудая девушка с родинкой под левым соском, с которой Авессалома застал отец, была одной из сестёр-близняшек, торговавших собой на углу. Она ему понравилась, и на другой день Авессалом постучал к ней в дверь, а, когда открыли, поздоровался, будто старый приятель, назвав её по имени. Его девушки дома не было, а сестра не подала виду, что он ошибся, не желая упустить клиента, и, взяв его за руку, положила с собой. С тех пор так и пошло: сёстры подменяли друг дружку, а он спал попеременно с обеими, не различая ни родинок, ни белевших шрамов, ни приёмов в любви. А когда обман вскрылся, сделал обеим предложение.
− Ты что же, зороастриец? — не выдержал Марат Стельба, услышав эту новость во дворе.
− Это которые огню поклоняются?
− И на сёстрах женятся.
− Ну, не всем же по численнику жить.
− А при чём здесь это?
− При том! Не забывай, чей я сын.
− Что же, ты не мог приличную найти? Благовоспитанную…
− Благовоспитанную ханжу? — перебил Авессалом. — Подавленную нимфоманку? А дай ей волю, занималась бы любовью у всех на виду, открыто, как это делают звери? − Но Авессалом не верил в то, что говорил, просто ему хотелось досадить отцу. − И не дрейфь, в богадельню не отдам, будешь внуков нянчить, хоть на что-то сгодишься.
− Рано хоронишь! — вспыхнул Марат Стельба. — А может, одну уступишь?
− Выбирай!
И, долго не раздумывая, Марат Стельба посватался к той, которая открыла дверь. Но сёстры отказали. Обоим. «Сначала за сынка расплатись, старый хрыч!» − неслось вслед Марату Стельбе, когда невидимая рука спустила его с лестницы. Он пересчитал все ступеньки, все двери, за одной из которых сыну Саши Чирин