Учебники истории и газетные полосы ломились от фактов. Однако именно изобилие и чудовищность фактов подавляли Митино воображение, он хватался за них поочередно, пока не вспомнил рассказ Соловцова о двенадцати эсэсовцах. Цифра «двенадцать» имела привкус легенды, все остальное было правдой — он понял это только сейчас. Бывают события настолько ужасные, что в них трудно поверить. Еще ужаснее те, в которые приходится верить потому, что их невозможно выдумать. Митя угадывал в Соловцове что-то жестокое, но Соловцову была чужда извращенность, измыслить кровавую оргию он был не способен. Чудовищность рассказанного заключалась в извращении основ, в нарушении того, что казалось доселе нерушимым. Благодарность женщине, которая тебе принадлежала, неприкосновенность детей казались Мите чем-то первичным, изначальным, присущим даже обитателям пещер. Покуситься на это немногое — значит порвать ниточку, связывающую тебя с человечеством, и погрузиться в мир насекомых и холоднокровных гадов.
Все эти отрывочные мысли проносились в Митином мозгу в виде маленьких неостывших сгустков, они неслись с огромной скоростью, сталкивались, разбегались, и ввести этот поток в крутые берега формулировок Туровцев не умел. Будь это экзамен, он бы не оплошал, у него была быстрая реакция, и он достаточно понаторел в искусстве уходить от существа вопроса при помощи готовых фраз. Но его никто не экзаменовал. Трое немолодых людей смотрели на него внимательно и дружелюбно, если они кого-нибудь и проверяли, то, скорее всего, себя.
— Я не умею выразить, — хрипло сказал Митя. — Чувствую, но не умею.
— Вот и говорите, как чувствуете. Формулировками мы и так сыты по горло.
В словах Холщевникова не было ни тени ехидства, но Митя вспыхнул, как от насмешки.
— Палач — не боец, а убийца, — сказал он, мучительно ощущая, что говорит не то. — Он смел с безоружными, а в глубине — трус. Потому и жесток, что трус. — Митя до боли стиснул себе пальцы и обвел собеседников молящим взглядом, в тайной надежде, что его перебьют, но увидел все те же внимательные глаза. — Боец тоже убивает. В бою просто — ты меня или я тебя. Боец убьет, но не надругается. Он не смеется, не радуется чужому мучению, не куражится. А палачу мало убить, ему надо унизить, затоптать человека. Боец если и мстит, так за зло, а палач за то, что другие лучше его, чтоб возвыситься… Кончится война — боец забудет, как убивать, пойдет землю пахать или к станку, а палач — нет. Он только в самый вкус войдет…
Митя задохся и замолчал, в нем все трепетало. Он знал, что говорит бессвязно, и боялся, что его поднимут на смех. Но никто не смеялся.
— Вот видишь, — проворчал бригврач, — понимает же он.
Штерн дернул щекой.
— Да, в этом что-то есть… Международной юридической мысли придется, конечно, потрудиться…
— Но за основу принять можно, — заключил Ивлев.
Появилась Прасковья Павловна, помолодевшая и похорошевшая после душа, ее привел Митрохин. Митя вскочил и стал прощаться.
— Куда? — удивился комиссар. — А обедать?
— Я обедал, — поспешил сказать Митя.
На этом разговор бы и кончился, если б неожиданно не вмешался Митрохин.
— Лейтенант второго не кушали, — отрапортовал он, не глядя на Митю.
— Оставайся, — решил комиссар.
Мите очень хотелось остаться, но он подумал, что Грише, наверно, хотелось не меньше, и отказался.
— Прошу передать мой особенный привет Григорию Аполлоновичу, — сказал Штерн, прощаясь.
Митя вовремя удержался от того, чтоб спросить, кто это такой.
Гости ушли в салон, а Митя постучал к комдиву. На этот раз комдив отозвался — слабым голосом. Митя вошел и, заглянув за портьеру, увидел Бориса Петровича. Он был полуодет и протирал глаза.
— Уходишь? Шинель твоя у меня.
— Не зайдете к нам, товарищ капитан третьего ранга? — спросил Митя, одеваясь.
Кондратьев поморщился.
— Не знаю. Скажи — не знаю. По обстановке. Тайя хочешь? — Он протянул Мите портсигар. — Это ведь Васька, чертило, все это выдумал, — добавил он дрогнувшим голосом.
Мите не надо было пояснять, что значит «все это». Конечно, только Василь с его умением превращать в веселую игру все, что попадалось ему на глаза, мог, прочитав вольтеровского «Дикаря», изобрести дурашливый ритуал посвящения с экзаменом по гуронской словесности. Растроганный, он чуть не позабыл о главной цели своего прихода — выпросить у комдива полуторку для проводов Каюрова и записку на тес. Момент был самый подходящий, но стоило Мите заговорить о машине, как комдив начал хмуриться:
— Ты что — с неба свалился? Всё у нас забрали — и полуторку и легковую. В штаб бригады не близок путь — и то пешочком чапаю.
С начальством не спорят, но Митя вспомнил завет комиссара («Начал грубить и жаловаться, — значит, скоро сдастся») и упорно молчал. Видя, что лейтенант продолжает стоять и своей волей не уйдет, Борис Петрович несколько раз затянулся, ненатурально пыхтя и, видимо, о чем-то раздумывая. Затем чертыхнулся, сунул ноги в шлепанцы и скрылся за портьерой.