Как-то завернул я на грузовике домой и прокатил его в Уэствуд. Иной раз, когда на конвейере посвободней, Даниэлс отпускает меня на доставку заказов. Размяться, проехаться за рулем приятно — поглядеть на белый свет можно, воздухом подышать. Когда особой спешки нет и ехать надо куда-нибудь вроде Уэствуда, я и его беру с собой, бывало. Так, чтоб Даниэлс не знал, а то уволил бы, пожалуй. Ну, заехал я, денек погожий, а он сидит, не знает, видно, куда себя девать, — и рад, конечно, прокатиться. Выехали на Уилширский проспект, светло, погоже, двенадцатый час дня. Вернуться мне надо к часу, а разгружусь за несколько минут. И будет у нас еще время взять по булке с котлетой и проехаться взморьем. Я Уэствуд давно люблю, и день хороший, народ на улицах. Подъехали, подал я машину кузовом в подворотню, на разгрузку. А кабина торчит на улицу, на тротуар, так что людям приходится обходить. Я разгружаюсь, он в кабине ждет. Дел немного, кончил тут же. Сел за руль, хочу трогать, а он просит подождать. «Ехать надо», — говорю. Времени у нас как раз, чтобы успеть до обеденных заторов проехать Уилширским и свернуть на взморье. Но он говорит: «Подожди», — и мы сидим в кабине, ждем, а зачем, не знаю, и начинаю сердиться. И тут выходит из магазина женщина, и он мне на нее кивает. Она одета нарядно, идет не спеша так, смотрит в витрины. Прошла перед кабиной нашей, и он отклонился назад — не хочет вроде, чтоб заметила. А почему и зачем все — не знаю. Она красивая, не спорю, но уже не молодая и телом не так чтобы, и особо пялиться не на что. Но виду из богатых, худощавая; на пляжах видно что бывает — кожа от загара золотистая, и белое гладкое платье на ней, белью туфельки, перчатки. Красивая, это верно. На глазах очки от солнца, рот небольшой, губы красиво смазаны чем-то светлым, а волосы не длинные, но уложенные, чистые, блестят, и в них широкая серебряная прядь, а сам волос темный и на солнце отливает почти медным отливом. Мы смотрели, покуда с глаз не скрылась.
Он сказал, что знает ее. Работу ей по дому делал когда-то и приглянулся. Он сказал, она хотела ему помочь в жизни. Он ей крепко нравился, у него с ней было все такое, и она бы помогла ему найти работу и уехать из резервации, если б он не угодил тогда в беду. Он несколько раз это повторил — что нравился ей крепко и она бы помогла ему, если б не та беда. Сперва я ему не поверил и рассердился, что он пыль в глаза пускает, бахвалится белой богачкой. Но оказалось, он правду говорил. После, в больнице, он вспомнил о ней, сказал мне, как ее зовут, а он же покалеченный лежал, мучился, ему не до выдумок было. Но даже и сперва, когда я думал, он сочиняет, мне чудно было, что он вроде все о ней знает — и какая она особенная и хорошая, и любила его как. Я ее опять увидел там, в больнице. Красивая она, это верно, как на журнальных картинках.
Работу он больше не искал уже.
Жаль, что мы окно закрыть забыли. Дождь. Хоть бы перестал. В дождь у нас всегда зябко и вроде голо. Мы хотели обклеить стены картинками лошадей, машин, лодок. Милли как-то занавески принесла, но мы так и не повесили. Завтра, может, навешу. Ей приятно будет. Мы, бывало, перешучиваемся с ней насчет его жестяного чемоданчика. Он лежал в углу, и паучок один все паутину там свою ткал. Милли придет, сметет ее, а паучок опять за дело и заткет на том же месте. Не сдавался ни в какую, и кончилось тем, что мы за него вступились. Паук, сказали ей, тоже жилец, как и мы, и по какому она праву тревожит его без конца, выселяет. Тогда она стала шутить, что чемодан даже и пауку не годится под жилье, а вот она принесет ножницы для жести и вырежет ему кукольный домик; и креслице-качалку надо сделать пауку. А здесь холодом веет в дождь. Комната хорошая, можно бы ее убрать нарядно. Тут в городе много хорошего жилья. Если бы я хотел, легко бы найти можно с отдельной ванной. Когда имеешь хорошую работу, то можно почти все, что хочешь.
Скоро уже, верно, домой придет старуха Карлозини. Ей бы дома сидеть в такой дождь. Того и гляди упадет и умрет прямо на улице, или же найдут ее окоченелую в постели. У нее хламье кой-какое, ложки-тарелки, и по утрам в половине шестого слышно, как она у себя начинает возиться. А на улицу она всегда надевает эту старую черную шляпу. Смотреть чудно — шляпа большая, поля опустились кругом, и обмызганный старый цветок свисает на один глаз и на ходу мотается. И никогда она не поздоровается, и глядит так подозрительно — как бы ты не изловчился, не украл у ней чего-нибудь. Идешь по лестнице — она слышит и всегда приотворяет дверь, следит за тобой в щелку. Но, может, больше ей и заняться нечем.