На холме сейчас темно и дождливо, а вчера вечером было прохладно, ясно. Мы с ним в сторонку отошли, нам слышно было пенье и видны звезды. И чудно — не тянуло нас оглянуться на город. Мы знали, там далеко внизу огни сплошными полосами и прямоугольниками, и красиво там. Мы и не глядя знали, что красиво в городе и пышно и все-все там есть, а дальше — только черная вода и небо. Но не тянуло нас оглянуться. Мы слушали пенье, смотрели на звезды. Снизу на небо ложился отсвет желтый, точно дым, но небосвод не застлать было тем дымом, и в вышине мерцали тихие звездочки. И он уезжал домой.
Я пел молитвенно. Он уезжал домой, и тянуло к молитвенной песне. Жди меня там, говорил я. Каждый день гляди и слушай, не иду ли. Вдвоем поедем в горы на конях. На ранней зорьке выедем. Рассвет извечный увидим — как солнце взойдет, и дохнет ветерок, и свет побежит по земле. Напьемся вдвоем, говорил я. Никого с собою не возьмем, и напьемся, и петь будем. О всегдашнем, об извечном будем петь. И будет все как надо и красиво. И будет то последний раз… И он уезжал домой.
4
Бегущий В Рассвете
Темна и быстра была речка, и снежная кора покрыла ледяные неровные забереги. Сера и холодна была долина; горы смутно темнели в небе, и даль каньона была затянута серой недвижной пеленой снега и тумана. Голы и тусклы были поля, и сады серели путаницей сучьев, точно сплетеньем ветвистых рогов и костей. В запоздалом зимнем дне жались друг к другу дома; балки и верха стен были в талых потеках, и вставали над кровлями узкие столбы дыма, и распухали затем, стлались под низким потолком небес. Пусты были улицы, и у заборов, у камней намело сугробы жесткого снега, рябые от золы и глины. Солнце было неизвестно где, от него остался лишь холодный тусклый свет, ровно и без теней кроющий все уголки земли; и, обступив вплотную все, стояла тишина, и колокол бессильно глох в ней. Все недвижимо, лишь пыхнет к небу волнистый дым и снова застынет. И нетронуто лежал за городом снег на старой южной дороге и на склонах, идущих от нее вправо и влево — к скалам, можжевельнику и дюнам. По косогору мотнулся матерый крупный заяц длинными, резкими, неуследимыми зигзагами прыжков и залег, затаился в снегу.
Отец Ольгин был дома у себя. В сумрачных комнатах он уединенно занят был делами; за семь прошедших лет он обрел успокоенье в сознании своего долга и цели. Огонь его духа обратился в ровный огонек, и вместе с былым лихорадочным жаром ушло излишество движений и душевных мук. Он постарел. Он считал себя не то чтобы счастливым (ибо смотрел свысока на понятие счастья), а именно успокоенным, умиротворенным. Он пришел к согласию с городом в единственно, пожалуй, возможной для себя форме — а ведь к согласию он и стремился. Разумеется, осталась некая неустранимая отчужденность жителей, все это скрытое их отгораживание, недопущение к себе. Но от этого легко было отвлечься, и только иногда холодным и внезапным ветерком вторгалось оно в среду его обычных мыслей, но не меняло его взгляда на мир и было не чем более, как справедливой платой за неприкосновенность и нерушимость его уединения. Ведь в обретении этой нерушимой, этой священной тишины и был смысл его монашеских обетов; не город от него обособился, а он сам, своею волей, совершил акт отрешения. В конце концов, он преуспел здесь, в городе. Он преподал пример благочестия, и много на его счету благих деяний. Иногда — очень нечасто — он снимал с верхней, укромной полки пыльный дневник брата Николаса. Теперь он относился к этой рукописи с родственно-привычным, непринужденным уважением, со спокойной приязнью. Раскрытая, она лежала на ладонях, как редкая и раненая птица, не столь увечная, сколь красивая, — и с ее помощью он совершал легкую духовную зарядку, неизменно оживлявшую в нем веру и смирение.
Авель сидел в сумраке дедова дома. Наступал вечер, и в окне начинал гаснуть серый зимний свет. Авель понуро просидел весь день в сумрачной комнате, вставая с места для того лишь, чтобы поддержать огонь и взглянуть на лицо старика. И вчера сидел, и позавчера. С самого приезда просиживал здесь дни. В первые два дня выходил еще и напивался. И на третий день хотел пойти, но деньги кончились, и холод был собачий, и мучила боль. Шесть рассветов просидел он уже так слушая голос деда. Он и сейчас его слышал, но не мог уловить значения слов. Они бессвязно падали, сливались и не имели смысла.
Старый Франсиско умирал. Все утро его знобило, он жаловался на холод, хотя в очаге горел огонь и он укрыт был тремя одеялами и Авелевым серым пальто. К полудню он опять впал и бессильное забытье, как вчера и как позавчера. На рассвете он оживал, узнавал Авеля, говорил и пел. Но с каждым днем голос ею слабел и теперь уже был едва внятен, слова сливались и не имели смысла: