Самые старые дома, расположенные по западному краю и северной стороне площади, были в два и три этажа, идущих уступами, и на кровлях-террасах толпились люди. Наверху там стоял барабанщик и по-прежнему бил замедленно, строго ритмично в барабан, почти неуловимо кидая кисть руки, а сам оставаясь недвижен — спокойноглазый, старый и невозмутимый. Анджеле казалось, что и час назад, с расстоянья полумили, барабан рокотал так же низко и гулко — когда она сидела у священника наедине с этим звуком, уносимая им. И будь она за речкой, на холмах, барабан и тогда звучал бы не слабее — ибо рокот его властвовал над долиной, раскатываясь, как дальние грома, в пространствах, изъятых из времени. Надо только сжиться с этим звуком, как с гулом нарастающей грозы, подумалось ей, как с мерной и нечастой дождевой дробью. Оторвав глаза от барабана, она перевела их на синие и белые оконницы, на схожие с ульями глиняные печи, на балки кровель, на собак и мух. В центре площади виднелось свежее углубление диаметром дюймов восемь и рядом — горка вырытой земли.
Немного погодя с западного края на площадь въехали всадники — по трое, по четверо, на лучших своих лошадях. Тут было человек семь-восемь взрослых мужчин и столько же подростков. Проехав вереницей через площадь, они повернули лошадей и встали в линию у стены. Под Авелем была одна из чалых черногривых дедовых кобыл; он держался в седле напряженно, не доверяя своей смирной лошади. Впервые со дня приезда он скинул военную форму. Надел свою прежнюю одежду: джинсы и черный широкий пояс, серую рабочую рубашку и соломенную низкую шляпу с широкими полями, загнутыми кверху. Рукава он закатал выше локтей; руки опалило уже солнцем. Одни из всадников бросался своей внешностью в глаза. Он был крупнотел и поворотлив; кожа у него была очень белая, глаза прикрыты маленькими круглыми цветными очками. Он сидел на красивом вороном коне хороших кровей. Конь был горяч, и белолицый высоко подымал ему голову, жестко держа повод и отставя стремена от конских боков. Он замыкал строй, и когда занял свое место в тени, отбрасываемой стеною, то один из городских старший вынес на площадь большого белого петуха. Опустил его в ямку и засыпал по шею песком. Петух дергал белой головой, распустив шейные перья по земле, тряся гребнем и бородкой. Он смешил зрителей, испуганный, зарытый, круглые глаза его не мигали и желто блестели в вечереющем свете. Старшина отошел, и от стены, из тени, на петуха устремилась первая лошадь со всадником. Следом, по одному, пускали лошадей другие и, держась рукою за луку и резко нагибаясь с лошади, пытались схватить петуха. Почти все лошади были необучены и, когда всадник нагибался, тут же останавливались. Один подросток, а затем другой слетели с седла, и народ встретил это насмешливыми радостными возгласами. Когда очередь дошла до Авеля, оплошал и он — переосторожничал и промахнулся в суете попытки. Анджела почувствовала к нему легкое презрение; потом она припомнит это, но сейчас ее вниманием владела вся фантастическая картина — и наполняла какой-то истомой. Стремительный бросок первой же лошади как бы загипнотизировал ее. Солнце, низкое теперь, светло-оранжевое, жгло ей лицо и руки. Она закрыла глаза, но из них не уходил яркий, пестрый ералаш движения: темное и все темнеющее золото земли и земляных стен, длинные клинья теней, расплывчатая, яростная череда кентавров. Так спутан резкий этот внук голосок и копыт, запах лошадей и пота, так неясно все, лишено смысла — и, однако, так красочно. Когда Авель шагом проехал мимо Анджелы, к ней уже вернулась способность обманывать. Она улыбнулась ему и отвела взгляд.